Осенние дали
Шрифт:
У всех отпускников есть одна общая черта: они совершенно не замечают, как летит время. Лейтенант Петр Феклистов обошел сельских знакомых, в охотку выезжал с отцом на тракторе пахать зябь, две недели прожил в местном доме отдыха на Сейме, и, как говорил он: «Не успел разобрать чемодан, как опять укладывай», — пора было собираться обратно в Германию.
Незадолго до отъезда. Петр вновь наведался в деревню Хорошую — напомнить деду Прову, чтобы приехал в Марьино проститься, а кстати еще раз посмотреть на улицу, где когда-то стояла курная изба предков, на тополь, посаженный стариком восемьдесят лет назад.
Стоял предзимний
— Так хозяинуешь? — донесся до него веский, назидательный голос Прова. — Таких хозяев под штраф надо ставить.
— Что так сердито, дед Пров? — не смущаясь, отвечал ездовой.
— Это тебе втулка называется? — ядовито говорил старик, продолжая тыкать пальцем. — Не видишь, вон трещина, хоть собаку тащи. Через неделю лопнет, тогда колесо выбрасывай?!
— Я ее, што ль, довел? На бестарке все ездят!
— Мерин виноватый? Вали на мерина, на его никто кнута не жалеет. Ты запрягал аль тебя запрягали? А коли запрягал ты, почему не обсмотрел бестарку? Вот и выходит: ты виноватый. Быков берешь, телегу — прокритикуй. Сдаешь — опять же глянь, не подбилось ли чего, не надобно ли в ремонт поставить. Это ты будешь хозяин. Работаешь с закрытыми глазами? Тебе и цена, как гнилой чеке.
И торжественно, сурово дед докончил:
— Прикати это колесо завтра ко мне в мастерскую. Справлю. Еще лето поездите.
Опираясь на костыль, старик Феклистов медленно, важно пошел по двору, из-под длинных бровей приглядываясь к телегам, бричкам. Петр, как всегда уважительно, поздоровался с ним. Пров то ли не признал его, то ли был сердит, но только пожевал сморщенными губами и не ответил. Лейтенант зашагал с ним рядом. Он уже подозревал, в чем тут дело: видно, у старика не было материала для поделки новых колес, и он ходил по колхозу, искал для себя работы: ощупывал ободья, проверял спицы.
Они медленно пересекли площадь.
«И еще не задыхается, — с интересом поглядывая на деда Прова, подумал лейтенант. — Вот он — живая загадка природы. Ученые всех стран бьются над вопросом долголетия. Как дед сохранил себя? Да и сохранял ли? Скорее, просто таким уродился. Отец еще помнит, что в праздники дед мог выпить не хуже других мужиков, а вот табак не курил».
— Дед, вы столько прожили… писателя какого видали? Льва Толстого, скажем? Живого. Иль хоть царя, что ли?
Старик уже смотрел тускло, потухшим взглядом.
По своей манере он часто не отвечал на вопросы: то ли не слышал их, то ли считал безынтересными.
— В первую германскую войну до нашего села немцы не доходили? Не видали их? А, дед? Не видали? В эту гитлеровцы на постое стояли. Лютовали?
— Помню, — вдруг сказал Пров и поднес руку к овчинному треуху. — У кайзеров каски были с востринкой… навроде пики. Видал… в Украину ездили за зерном. Видал.
И
— Небось работы нынче мало, дед, ободьев нету? Отдохнули бы на печке, поберегли себя.
Опять старик, казалось, не слушал. Они уже подошли к раскрытой двери колесни, в которую были видны оба стана: большой и сейчас пустой — для натяжки ободьев, и малый — за ним щекастый ученик стругал спицы.
— И ты с Лизаркой в одну дуду задул? «Отдохни-и! Отдохни-и!» — вдруг сердито заговорил дед Пров. Замолчал, жуя тонкими губами под негустыми пожелтевшими усами, точно отдыхая или собираясь с мыслями. Ткнул перед собой костылем. — Вон старая сортировка у сарая. Вон. Давно тут стоит, всю ржа съела. Да. А у меня столовый ножик в избе видал? Знаешь, сколь ему годов? Истончился весь, а блестит что твой жар, еще и ноне хлеб режу… Режу. Стругаю, коли чего надобно. Смекнул, Петяшка? То-то. Все, что есть на свете, закалку в труде получает… как железо в горне. И я. Брошу работать — сразу помру. А у меня еще интерес есть поглядеть на Расею… на ноги, стало быть, как посля войны встает.
И старик, не торопясь, вошел в мастерскую.
АНАХРОНИЗМ
Окно заводского клуба было открыто, и свет, падая на осыпанный недавним дождем куст черемухи, делал его неправдоподобно ярким, декоративным. Клава наломала с куста горьковато-душистый букет распустившихся белых цветов, в лицо ей с веток то и дело брызгали капли, ноги промокли в траве. За частоколом палисадника блестели огни поселка, грядой тянулся уходящий во тьму лес, в чащобе резко кричала сова.
Поправив подвитые волосы, Клава одним духом взбежала по узким деревянным ступенькам в клуб, свернула за кулисы. На пустой полуосвещенной сцене шла генеральная репетиция мольеровской комедии «Мещанин во дворянстве». Режиссер драмкружка Сеня Чмырев — белобрысый паренек из бригады пильщиков, взъерошенный, словно только что выскочил из драки, — стоя у рампы, напыщенно читал монолог сына турецкого султана. Перед ним угрюмо сгорбился верзила-драмкружковец в позе человека, которого схватили желудочные боли. Голова кружковца была обмотана полотенцем, изображающим чалму, незакрытая маковка торчала пучком жестких волос.
— Вот как надо роль играть, а ты!.. — отшвырнув книжку, набросился режиссер на верзилу, и маленький носик его покраснел, точно накаленный ветром. — Ну какой ты, Федька, к черту, сын турецкого султана? Они, турки, все поджарые, а ты выпятил пузо, раскорячился! И потом, султан, по-нашему перевести, это же дореволюционный царь, он там, может… три института кончил с гувернантами, а ты водишь бельмами, как рыночный карманник!
Клава прошла к столу у рампы, взяла глиняную вазу, облитую глазурью. Ставя, букет черемухи, она почувствовала, как на ее талию вкрадчиво и твердо легла сильная рука. Клава живо повела длинно прорезанными и темными, как сливы, глазами. За ее спиной стоял высокий парень в желтой хлорвиниловой куртке с «молнией» и в берете, боком надетом на длинные, тщательно зачесанные волосы. Он улыбался красными, мокрыми, слегка вывернутыми губами; дым его папиросы щекотал ей ноздри.