Ошибись, милуя
Шрифт:
— Извольте, извольте. — Страхов, поставив чемодан у стены, полез по карманам.
Пересчитав деньги и разглядев паспорт постояльца, Мария Ивановна с удовольствием отметила:
— Из крестьян, выходит, сами-то?
— Из мужиков.
— А не походите, извиняюсь.
— Одно звание. От земли, почитай, десяти годков взят.
— Ну, устраивайтесь. У нас тут тихо таково. А вечером на станции гулянья. Полковая музыка. Дамы, офицеры. Я хожу иногда и думаю: «А мы-то за что прожили?»
— Да что это вы… — весело возразил Егор
— Мария Ивановна.
— Вам небось и двадцати-то пяти нету.
— Да уж вы скажете, — Мария Ивановна, приятно сконфузившись, ушла на свою половину.
Разобрав свои вещи, Егор Егорыч долго осматривал инструменты: пилки, резцы, долота, потом притянул и смазал ослабевшие навесы на входных дверях и, взяв полотенце, ушел к заливу.
Вечером нанесло жаркую грозу: молнии и удары грома следовали часто, один за другим, а в промежутках между ними весь душный и нагретый воздух истекал белым искорьем и трещал по сухим стенам дома, будто отдирали старые залубеневшие обои.
Егор Егорыч сидел на веранде и смотрел, как выхаживают струи дождя по ступеням лестницы, как на тесовых перилах вспыхивает водяная пыль в синем огне молнии, как ветер рвет и заламывает потоки из водосточных труб, снося их на камни и клумбы далеко от налитых уже бочек. Хозяйка, напуганная грозой, едва успела закрыть в доме ставни и затаилась в своей спаленке, не вздувая огня, боясь приманить на него стрелу молнии.
После грозы с залива потянуло мокрым холодом. Но воздух был свеж и припахивал сосновой смолью.
Утро было влажное и теплое. Солнце томилось в вязком тумане, однако грело пристально, обещая жаркий день и дождь к вечеру.
Егор Егорыч сходил к заливу, искупался и сел за работу: он резал из березовых плашек накладки с тонким орнаментом, которые после позолоты пойдут на отделку панелей. Так как дверь в его комнату была отворена, то хозяйка, проходя мимо, приглядывалась к постояльцу, а когда пришла звать его к чаю, заметила:
— Сор от вас будет, а я не бралась чистить за вами…
— Да уж вы не извольте иметь беспокойство, Мария Ивановна. Доброе вам утро. Что насорю, то и уберу. Да ведь и сору-то — на чайную ложку. Поглядите-ка сами.
На чистой холстине у Егора Егорыча лежал инструмент, березовые заготовки и незаконченная розетка величиной с пятак. На ней уже были вырезаны тонкие лепестки, так уложенные один к одному, что между ними струился розовый свет.
— Кто же вас приставил к такому рукомеслу, Егор Егорыч? Небось сызмала?
— Дед-покойничек. Царствие ему небесное, иконостас для самого Исаакия резал.
— Одно слово, божье дело. Стало быть, талант. А теперь ступайте чай пить.
И за столом Егор Егорыч пришелся по душе Марии Ивановне. Ел с неторопливой охотой, посудой не брякал, когда резал телятину, локти держал высоко, с навычной ловкостью. И тут у Марии Ивановны впервые возникли противоречивые мысли: кто же он, ее новый постоялец? Ранняя сутулость и широкие тяжелые ладони подтверждали, что выходец он все-таки из мужиков, но манера говорить и держаться, тонкое сосредоточенное лицо и, наконец, задумчиво-спокойные глаза выдают в нем человека благородного. Мария Ивановна смущена своими собственными мыслями, однако ей уже хочется быть почтительной к постояльцу, и она признается:
— Двери совсем, сказать, не затворялись. А теперь и не скрипят. Важно вы заметили. С прошлого лета так-то, племянники жили — уж вот какие, — Мария Ивановна подняла руку выше своего плеча. — Один другого больше, а на дверях виснут — катание им. И осадили. — Мария Ивановна споткнулась на какой-то мысли и, опустив глаза, начала свертывать салфетку: — А ведь вы, должно, и ученый?
— Ходил. Вольным слушателем.
— А по какой, извиняюсь, части?
— Так. Для развития.
— Учение, оно кому как. Одному впрок, а другому больше похоже что и во вред.
— Дурака, Мария Ивановна, сколь ни учи, все дурак.
— Дурак. Чисто дурак. У нас на базаре одного такого-то изловили и давай полосовать. Без мала устирали до смерти, а так и не сказался, чей и по какому праву…
Мария Ивановна вдруг повернулась выжидательно к дверям на веранду, где под тяжелыми шагами скрипнули половицы. Она опять обратилась было к постояльцу, видимо, знала, кто идет, и снова хотела говорить, да на пороге появился парень, стриженный по-солдатски, с одутловато-водянистым лицом и серыми ребячьими глазами. Был он крепок и широк в груди, так что ворот его узкой, распояской, рубахи не сходился ни на одну пуговицу; сапоги низкие, гармошкой, и залиты мучным пойлом. В комнате сразу ядовито запахло и даже ударило по глазам ядом свинарника.
— Чего тебе, Степа? — спокойно спросила хозяйка и искоса, так как сидела боком к дверям, поглядела не на парня, а на его сапоги. Опустил свои серые глаза и парень, смущенно улыбнулся за грязь на сапогах, переступил с ноги на ногу: — Кушать я тебе отнесла.
Парень вытер большие красные руки, и без того сухие, о рубаху на груди и с молчаливой просьбой поднял глаза на хозяйку. Она и без того знала, зачем пришел Степа, но ей хотелось показать постояльцу, какой у ней послушный работник:
— Любит, знаете, смотреть на генеральский выезд — хлебом не корми. Иди, Степушка, погляди. Корм-то всем задал?
— Уж давно слопали, — улыбнулся парень.
— Ну ступай, ступай. Гляди, коль охота.
Степа опять вытер ладони о рубаху — руки, видимо, потели у него от волнения — и загрохал по террасе к выходу.
— У всякого свои грехи, — вздохнула хозяйка и опять вся озаботилась столом, пощупала, горяч ли самовар, подвинула сливки под руку Егору Егорычу, долила кипятку в чайник. — А вы кушайте. Глядите на меня и кушайте: я сладкоежка, люблю сладко поесть-попить. То-то и есть, что у всякого свои грехи.