Ошибись, милуя
Шрифт:
— Маша, Машенька, — окликнула хозяйку баба из соседнего двора. — Шумлю, Маша да Маша, а она вроде уши золотом завесила. Богатая, говорю, стала.
— Доброе утро, Платонна, — поздоровалась Мария Ивановна с приветливой поспешностью и под взглядом соседки зарделась, угадав, что та уже наблюдала за нею. «А я со своими мыслями вся на виду. Я вся на виду», — со слезами стыда подумала Мария Ивановна и больно уколола палец, старательно прижала его к губам.
Платоновна, молодая, с жирной спиной и заплывшими утайными глазами, баба, знала в околотке всех и ни о ком еще не сказала доброго слова. И Мария Ивановна беспричинно побаивалась ее языка. А надо знать, что их деревня пользовалась у господ дачников
Платоновна подошла ближе к низкой штакетной огороже, поднялась на старый опрокинутый бочонок, свободно устроив свои округлые тяжелые локти на срезе досок и положив на руки вразвалку под широким платьем груди, сдвинула брови и начала сосредоточенно разглядывать Марию Ивановну. А Мария Ивановна чувствовала себя так, будто ее захватили врасплох на каком-то гнусном деле, и хотела уйти, но не могла уже, сознавая себя виноватою и собираясь оправдываться. Так оно и вышло.
— В церкви тебя не видела вовсе и подумала, грехом, не захворала ли моя соседка, — с ужимкой сказала Платоновна и, поняв, что важным началом о церкви сковала Марию Ивановну, пошла зудить: — Да ты и вправду вроде кручинная какая. Беса-то твоего, Степушку, спрашиваю, как, говорю, сама-то? Зубья кажет, и все тут. Ты бы ему сказала.
— Что сказать-то, Платонна?
— Да чтобы не скалился завсе-то.
— Бог с ним, уж такой он веселый.
— Веселый-то веселый, греха в том нету, да ведь разно думать можно: у вдовой хозяйки на дворе два мужика. Обое молодые.
— Какие два-то, Платонна?
— Да уж ты полно-тко, полно, — Платоновна бесовски скосила свои глаза, распялила рот в снисходительной улыбке: — Бог грехи наши терпит.
И Мария Ивановна впервые вспомнила о том, что на ее дворе в самом деле двое мужиков и что могут подумать о ней люди, — окончательно смутилась, не нашлась что сказать. А Платоновна уже ластилась с доверчивым покровительством, широко открыв глаза, отчего они казались совсем маленькими, будто склеенными с углов.
— Да ты полно-тко, матушка. Ведь никто ничего и не говорит. Это я балаболка, так уж ты извиняй по-соседски. И то сказано, мужняя грешит, а вдовушка в дурной славе. Он, постоялец-то твой, видать, из мастеровых. Не вальяжен в походочке. Стать не барская. Да ведь и то опять надо взять в ум, и среди них есть люди. Бывают. И не спорь, касатка. Не спорь.
Но Мария Ивановна не только не спорила, а и слова поперечного не молвила, — так была целиком согласна с Платоновной — и только с ужасом удивлялась, как она сама-то не подумала, какие разговоры пойдут по деревне. С преувеличенным вниманием отводя колючие ветки розовых кустов, она вышла на дорожку и, разминая и обдувая исколотые пальцы, не подняла своих опущенных ресниц.
— Впрах искололась, да ты еще, Платонна, жалишь.
— Жалю, голубка. А потому мы обе сироты — долго ли оступиться.
Мария Ивановна с цветков, которые держала, перевела взгляд на лицо соседки и в свою очередь укусила ее:
— А ты как-то, Платонна, и к походочке моего постояльца пригляделась.
— Да ведь и я — вижу, идет…
Мария Ивановна улыбнулась и весело махнула рукой, почти бегом направляясь к террасе дома:
— Боже милостивый, ведь у меня самовар под трубой.
XIII
Прожив в селе Луизино около месяца, Егор Страхов установил, что убить генерала Штоффа на даче или во время его выездов — несбыточная затея: охрана плотно перекрыла все ближние и дальние подступы к особе его высокопревосходительства. Правда, оставался еще один, отчаянный по своей дерзости вариант совершить покушение в открытую на железнодорожной платформе Новый Петергоф, откуда по субботам генерал с женой и дочерью уезжает в Царское Село на высочайшие приемы. Семью генерала обычно привозят в четырехместной карете за минуту до прихода поезда прямо к маленькой, всего из двух ступенек, лесенке в начале платформы, как раз к тому месту, где должен остановиться первый вагон, в который обычно садится генеральская семья. Это бывает в восемь часов вечера, когда на станции уже много гуляющей публики: дам, кавалеров, чопорных старух, офицеров, а в садике, справа от деревянного вокзальчика, играет духовой оркестр кавалерийской школы. Пока генерал не войдет в свой вагон с опущенными шторами, часть платформы возле него бывает предусмотрительно очищена от всякой публики. Но беспрепятственно носятся из конца в конец ребятишки, не слушаясь ни окриков, ни подзатыльников охраны. Иногда еще пройдет мимо замешкавшаяся гувернантка или молодая барынька, сконфуженная тем, что ее ребенок тоже пялится на разукрашенного в золото генерала.
Изучив в деталях последний, казавшийся вероятным способ убить генерала, Страхов поник: если даже он, Егор Страхов, пойдет на крайний риск, то и тогда его схватят раньше, чем он сумеет сделать прицельный выстрел или бросить бомбу. Отпадал, по существу, и этот путь. А время шло, близился к завершению дачный сезон, и генерал не сегодня-завтра мог отбыть на городскую квартиру.
В первое воскресенье августа Страхов наконец решил встретиться с Явой Кроль, желая рассказать ей, к чему привели подметные письма. Он не любил Яву с самого начала их знакомства. Не любил ее вкружало постриженные волосы, плоские щеки, длинные деревянные ноги, широкий мужской шаг и, наконец, ее неженскую решимость, которая больше всего не нравилась Страхову и которая теперь сулила ему неопределенную поддержку.
Они встретились, как и было на случай установлено между ними, в часовенке Стратилата Босого на Шестнадцатой линии, куда Ява приходила по воскресным дням с десяти до одиннадцати. Ждала она его в часовенке и на этот раз.
При входе Егор Егорыч бросил монашке на медный поднос гривенник и, пройдя вперед, остановился перед иконой Божьей матери, руки сложил на животе, держа свой картуз опущенным. Не молился. В пустой часовенке после жаркого и ослепительного солнца казалось особенно сыро, затхло и темно. Трепетный свет от свечей, горевших на карнизе и по бокам иконы, казалось, поднимал и уносил Божью матерь в пустой и тяжкий сумрак, и только глаза ее были ясны и глядели с прощальной тоской и скорбью.
«Всю свою жизнь люди только и знают, что молятся о милосердии и создали бога себе страстотерпца и мученика, а сами ни на минуту не перестают мучить и убивать друг друга, — возбужденно думал Страхов. — И до меня было так, и я такой, и после нас будет то же. Рождаемся и умираем озлобленными и слепой жестокостью расплачиваемся за дикие нравы пращуров. Той же мерой будет взыскано и с наших потомков. Мир проклят отвека, ослеплен с колыбели, и в руки ему не дано зрячего посоха — значит, все усилия наши не обретут нам исхода…»
Вдруг в чуткой тишине часовни, будто падая с высоты, раздались тяжелые и крупные шаги к выходу. Страхов уже больше не возвращался к своим прерванным мыслям и направился следом за Явой. Перешагнув порог и оказавшись на узкой паперти, он крепко зажмурился, хватив полными глазами щедрого солнца. Аромат и тепло сухого августовского полудня вошли в него с такой стремительной силой, что он на единый миг как бы потерял себя, забылся, и краткой, но яркой искрой высеклось в памяти что-то далекое и милое, из детства, когда, проснувшись, выбегал из своей маленькой зашторенной спаленки на теплое, солнечное крыльцо…