Ошибись, милуя
Шрифт:
— Глупею, Егор Егорыч. Попросту схожу с ума в своем милом и тихом уголке. Возьмите меня с собой, к себе. Умоляю. Прошу вас. Мне надо быть с вами. Скажите же, ради бога, чем я хуже вашей Явы? Однако ей-то вы доверились. Не знаю ее, не знаю. Но я бы ей не верила. В ней есть что-то зловещее.
Егор Егорыч, набивавший табаком трубку, вдруг сжал, спрятал ее в кулаке и, щурясь, стал рассматривать Зину, будто видел ее впервые. И она смутилась, но глаз своих перед ним не опустила, потому что говорила правду, и сумела перехватить в темных зрачках его пронзительно-острый огонек, делавший не только лицо, но и всего Егора Егорыча сумрачным и неузнаваемым. Зина и прежде замечала за ним, что он умел вести внимательную
В этот раз Егор Егорыч так поразил Зину своим обнаженно-леденелым взглядом, что у ней нехорошо заныло на сердце: она узнавала его, и в то же время был он ей удивительно чужой. Он хорошо понял ее замешательство и улыбнулся широко, откровенно — в потеплевших глазах его опять пролилась знакомая доброта и доверчивость. «Устал он, устал», — оправдала его Зина.
— Мне всегда немного дурно после грозы, — виновато призналась она и, потупившись, стала собирать посуду, томясь невысказанным, переполнившим ее смятенную душу. — Да и весь день сегодня какой-то особенный. Нелегкий. «Сказать бы ему, что я жду его как невеста, — подумала Зина и вся вспыхнула тайным румянцем, вспомнив вычитанные в романах мысли о ласковом и сладком страхе, который переживает невеста. Что это со мной», — осудила она себя и, наскоро собрав посуду, вышла из комнаты. Вернулась уже спокойная, ровная, занятая, казалось, только делом хозяйки, и стала вытирать стол.
— А ведь о странности моей так ничего и не сказала, — напомнил Егор Егорыч, пересевший из-за стола в глубокое кресло, обитое старой, высохшей кожей, нетерпеливо посасывая еще не распаленную трубку.
— Если хотите… Да так ведь я. Давно не видела вас. Говорите вы… хорошо говорите. Я и подумала. Да разве это странность. Дар божий. Я с чего начала-то? Ах да, вы всегда так говорите, будто читаете умную книгу, в которой только и успевай знай подчеркивать хорошие строки. Я как послушаю вас, так потом не нахожу себе места. Вот и сейчас стану непременно думать, когда же я найду свой благословенный путь к страданиям? Я нигде не бывала и даже не знаю, как пахнет дым отечества… Разве вы, Егор Егорыч, не видите, что должны, обязаны помочь человеку. А если не хотите, я завтра же пойду к Семену Григорьевичу Огородову, возьму его домашний адрес и все-таки укачу к нему на родину. Только одно ваше слово, и считайте, что судьба моя решена: или я уеду, или вот я вся в вашей власти.
Она опять разволновалась, и у ней проступили слезы, однако она не сознавала их, потому что у ней трепетала вся душа от горя, доверчивости и ожидания.
Егор Егорыч, не отводя глаз от ее печального и нежно-покорного лица, ощупью нашел на столе пепельницу, положил в нее нераскуренную трубку и поднялся с кресла. Она словно угадала его намерение, вся подалась ему навстречу, уронила руки и замерла. Он взял ее лицо в ладони, приблизил к себе и сухими губами окончательно смял ее мокрые, слипшиеся ресницы. Целовал долго, исступленно. Без слов.
— Что это мы делаем! — воскликнула Зина, опомнившись. — Грех-то какой… И мамонька не спит. И дверь, дверь…
— Да уж к одному концу, — весело и твердо говорил Егор Егорыч и властно усадил Зину в кресло — она уронила плечи, спрятала лицо в своих ладонях. В глубоком старинном кресле с широкими мягкими подлокотниками Зина показалась Егору девочкой, обиженной
— Да, да, — горячечно повторял он, — милая, родная моя, теперь уж нам к одному концу. Вместе. Согласна ли будешь? Все это может кончиться большой бедой. Нет, ты подумай. Надо подумать.
Зина поймала его руку и припала к ней губами, задыхаясь милым, родным запахом его прокуренных пальцев.
— Ну полно-ко, полно. Это я должен целовать руки твои милые. Полно-ко. — Он отнял свою руку и, поднявшись, прикрыл дверь.
Когда он вернулся к креслу, Зина встретила его доверчиво опрокинутыми и оттого по-особому широко открытыми глазами, полными слез и покоя. Поднятое лицо ее, бледное и усталое от сильного, только что пережитого волнения, дышало мудрой женственной прелестью, и Егор Егорыч впервые посмотрел на нее как на ровню, откровенно радуясь своему сильному желанию требовать.
XVI
Утро после недельной жары. Теплая, влажная рань: перед восходом всего лишь краешком задела Лесное большая туча, но дождь из нее пролился такой спорый, что каменная мостовая гудела глухо под его напором, будто по улицам промчался одичавший табун молодых некованых лошадей. Солнце поднялось в свой урочный час, ясное, щедрое, умытое, и все окрест отозвалось свежестью и небесным простором.
Зина задолго до первого катера спустилась к причалу. Одета была под веселую горничную: в коричневое простенькое платьице, соломенную шляпку, с корзинкой в руках.
Семен Огородов еще накануне получил наряд съездить к артиллеристам Кронштадта, чтобы осмотреть после стрельб орудийные станины новой испытываемой системы. Собрался он прямо из дому с первым катером. Увидев на причале Зину, не сразу узнал ее, а узнав, так обрадовался, что у него вмиг вспотели ладони, и побоялся подать ей руку, только поклонился.
— Ну на что это похоже, Семен Григорьевич? И запропал, запропал. А совесть? — Зина смутила его своей веселой улыбкой, смеющимся голосом и скромным, но милым платьем. Он не понимал ее вопросов, горячо любуясь ею, и только чувствовал, как жарко и густо, словно первый хмель, кровь ударила по глазам, в голову. А она шутливо укоряла, наслаждаясь его смущением: — Вот видите, и сказать нечего. Ведь нечего же?
— Нечего, нечего, Зинаида Васильевна, — развел он руками и, сознавая свою нелепую виновность, сам заулыбался над собой. — Извините балбеса покорно… Однако ведь и вас не было дома, вроде уезжали к тетке.
— Да вот только-только собралась, — она показала свою корзину. — Забыли вы нас совсем. Забыли.
— То и есть, что виноват, Зинаида Васильевна. А забывать где ж, нет. Это не по силам. — Он глядел на ямочки в уголках ее губ, особенно красившие ее улыбку, и сбился с мысли, не сразу вернулся к ней. — Я редкий час не вспоминаю ту весну. Вы-то помните, как провожали меня? Разговор наш. А ведь все началось с чего? Вы и сказали-то небось для шутки, чтобы я в Сибирь взял вас с собой. Небось и забыли. Знамо, забыли. А я-то уж и взлетел в мыслях черт знает как высоко. Много ли надо.
— Сибирь-матушка. Вот вам мое праведное слово, ни капельки она не пугает меня. Да и слов своих не забыла. Встреть я вас неделей раньше, может, в ваших краях уже была бы. Оттого и ждала вас. Чуть было сама не бросилась разыскивать.
— А я вижу, Зинаида Васильевна, у вас большие и хорошие перемены. Дай бог, чтобы это были самые желанные.
— Вы, пожалуй, угадали. Значит, умеете наблюдать. Да и что я, я, как есть, вся на виду. Мне со своей глупой физиономией никогда и ничего не удается утаить. Радость так радость, а горе — тут уж само собой.