Осмос
Шрифт:
«Эй, где ты витаешь?» — спрашивал его Марк. «Нигде… просто хочу спать», — отвечал Пьер. Но о чем он думал в тот момент, когда книга вываливалась у него из рук и он проваливался в сон, как в бездну? Порой Пьер просыпался среди ночи от щелчка выключателя и сквозь чуть приоткрытые веки видел, как его отец ходит взад-вперед по комнате, как он открывает его портфель, перелистывает тетради и книги, вытряхивает и выворачивает карманы его штанов и куртки, как он волнуется и тяжело вздыхает. Пьер чувствовал себя неловко, он был смущен, как будто это не его отец устроил у него в комнате обыск, а как будто он шпионил, подглядывал за отцом. Разумеется, у его отца были веские причины для того, чтобы «инспектировать» его вещи. Так, наверное, всегда бывает, когда ребенок либо слишком разговорчив, либо, наоборот, слишком молчалив.
Марк призвал на помощь старый педагогический прием, чтобы побольше узнать о тайных помыслах Пьера. Он купил ему тетрадь, в которую тот должен был записывать все, что ему приходило в голову, хотя бы по одной фразе в день. И Пьер подчинился, он покорно делал записи, нечто вроде: От твоей
Подчиняясь инстинктивному чувству самосохранения, подобно тому, что заставляет бобра строить плотины и запруды, он возвел крепостную стену между собой и окружающим миром, стену из нескольких фраз, он отгородился от внешнего мира и оказался внутри замкнутого круга, где он мог приспособиться к тайне слов, так волновавших и смущавших его, когда он читал. И так все и шло потихоньку, но в конце марта вместо обычной вполне нейтральной ежедневной фразы и смешных рисунков, кое-как нацарапанных по углам страниц, в тетради появился цветной рисунок на всю страницу, на котором в полнейшем беспорядке расположились летающие птицы, не то засохшие, не то сгоревшие деревья, чьи-то руки, какие-то предметы, бутылки, расчески, противогаз, кухонный нож и в довершение всего еще и огромный язык и два выпученных глаза, в которых были видны кроваво-красные прожилки; в центре находилась черная круглая бомба, «снабженная» табличкой, на которой можно было прочесть слово «БУМ!». «И что же это значит?» — спросил Марк. «Это весна». «Да, ну и весна… Не иначе как Пражская весна… Завтра ты должен будешь все это как-то объяснить, хотя бы в нескольких словах». Пьер так и не смог толком объяснить, не смог сказать, почему изобразил на листе бумаги такие несочетающиеся вещи, откуда у него родились эти образы, ибо под пеплом его чувств и воспоминаний вызревали и росли новые чувства и воспоминания.
В одиннадцать лет он впервые съел настоящее пирожное с кремом и почти опьянел от такой вкуснятины, а также и от рома, которого ему налили в стакан с водой чуть больше, чем прежде. Это был такой чудесный вечер, каких у Пьера давно не было! Они с отцом рассказывали друг другу всякие забавные истории, играли в шарады. Пьер даже пел. Марк, видя рядом сияющую, лучащуюся счастьем мордашку сына, был несколько смущен, но все же решил воспользоваться случаем и постарался как можно осторожнее сделать одно очень важное признание… Итак, он сказал Пьеру, что всегда сомневался в том, что Нелли вернется, потому что ей слишком стыдно за свой поступок. «А теперь и вовсе все кончено, малыш, потому что у нее есть другой ребенок». «Ну и что? — изумился Пьер. — Она может привезти его с собой». «Ну, видишь ли, надо еще, чтобы она этого захотела». «Хм… но ведь надо, чтобы и мы этого захотели». В конце концов было принято совместное решение забыть о ней, и Пьер легко с этим вроде бы смирился. Его мать была для него теперь чем-то ирреальным, она была какой-то детской выдумкой, ребячеством… Слишком часто ему казалось, что он ее уже видит рядом, и слишком часто он испытывал разочарование. «Да, малыш, ты-то воображал, что она здесь, рядом, стоит только протянуть руку, и ты сможешь к ней прикоснуться! Но это так глупо, малыш!» Он слишком долго ждал, слишком часто торопливо рвал конверты, на скорую руку заклеенные девчонкой с почты, не умевшей спрягать глагол «быть»; он читал вывалившиеся из них письма в надежде, что одно из них будет от нее… и всегда обманывался в своих надеждах.
Слишком часто он оставался дома один на день, на два, на три, и проводил в одиночестве ночи, ожидая, когда вернется из Парижа Марк, отправившийся на поиски Нелли, а тот возвращался всякий раз несчастный, пришибленный, жалкий, небритый; кроме того, Марк после таких поездок жаловался на испорченный желудок, и было ясно, что он опять вернулся с пустыми руками. Правда, от него пахло ванилью, то есть дешевыми духами, но он говорил Пьеру: «Сегодня ты только вдыхаешь ее запах, малыш, а вот в следующий раз ты ее увидишь». В следующий раз Пьер молча помогал отцу лечь в постель, потому что Марк ездил в Париж вовсе не искать Нелли, а для того чтобы пить, пить, пить.
Как бы «избавившись» от матери, Пьер сначала испытал приятное чувство освобождения от тяжкого груза. Ему больше не надо было краснеть от того, что у него нет матери, что она его бросила, что она не живет с ним и с отцом, и на какое-то довольно продолжительное время он перестал быть вечно всего стыдящимся ребенком. Так было вплоть до того дня, когда он доверил свои первые воспоминания своему дневнику.
Одиннадцатый год жизни Пьера стал для него «золотой порой». Он был мальчиком высоким, крепким, сильным, с очень белой кожей, с очень подвижным лицом, на котором мгновенно отображались все чувства, он любил алкогольные напитки, захватывающие книги и… девочек. В коллеже, пожалуй, не было ни одной девчонки, которую ему не хотелось бы обнять и поцеловать, хотя в реальности он не обнял и не поцеловал ни одну из них. Он влюблялся во всех подряд, без разбору: это могла быть первая ученица в классе или почти дурнушка, почти уродка, у которой, правда, так соблазнительно оттопыривалась нижняя влажная губа; это могла быть и училка, например, ему ужасно нравилась легкая и стройная учительница гимнастики, так весело бросавшая ему вызов на посыпанной гравием дорожке школьного стадиона. Ему нравилось иметь много друзей, он любил своих приятелей, но он любил и пошарить в их карманах и в дружбе придерживался старого принципа «что твое — то мое». Вообще-то он не был ни буйным, ни злым, ни драчливым сверх меры, он с большим уважением, даже с почтением относился к закону, но если уж ему приходилось драться потому, что его
Многие считали его отличным, просто классным парнем. Он надеялся, что однажды станет достоин своего отца, которым он восхищался и которого он в то же время жалел. Он считал, что его отец очень хорош собой, что он ярок, остроумен, красноречив, хитер, ловок, словом, просто великолепен; он знать не желал, сколько ему лет, и не хотел даже думать о том, что когда-нибудь он состарится. Нет, лучше самому умереть, чем смотреть, как он дряхлеет и увядает! Или пусть уж он умрет в расцвете лет! А ведь Пьер замечал, что у Марка уже образовались морщины вокруг глаз, что иногда он мучается от бессонницы, что во сне он зовет Нелли, и это было ужасно, потому что это имя, срывавшееся с его губ, звучало жалобно и пронзительно, как вскрик птицы, в темноте ослепшей и потерявшей дорогу к родному гнезду. Как мог он все еще питать интерес к этой паршивой бабенке? Пьер залезал с головой под одеяло, чтобы не слышать этих вскриков, и по утрам ни о чем таком они не говорили.
Между Пьером и его отцом возникли и крепли узы дружбы, которым не вредили их ссоры. Марк оставался верен себе, его очень забавляло, когда он видел, что его сын в его присутствии трясется от страха, ему нравилось смотреть, как мальчишка то краснеет, то бледнеет, но в то же время в душе он был ужасно признателен Пьеру за то, что он вообще есть на свете, и за то, что он рядом, такой покорный, такой доверчивый, никогда не помнящий обиды. Марк научил его читать, он научил его воспринимать ночь как огромную раскрытую книгу и смотреть на звезды как на страницы некой бесконечной увлекательной истории, некой сказки, где уживались земные люди и боги-небожители, нашей общей истории, твоей и моей. Летом по вечерам, усевшись на понтоне, под которым плескались воды Див, он рассказывал Пьеру о том, как вращается вокруг Солнца Земля, а вокруг Земли — Луна, как «посредством» приливов и отливов море дважды в день как бы пытается «поймать себя за хвост», как оно пытается соединиться само с собой, захлестнув континенты, и чем кончаются эти безнадежные попытки. «Да, мы здесь как бы на корабле или в лодке», — говорил Пьер, ощущавший, как понтон покачивается у него под попкой, и наблюдавший за движением no небосклону небесных тел, то есть звезд и планет, словно брошенных в темноту чьей-то сильной рукой. Он был немного напуган величием и бескрайностью этой вселенной, вечно подвижной, вечно переменчивой, огромностью этого мира, где таяли ледники, где океан то отступал, то наступал на сушу, где под растрескавшейся поверхностью континентов в глубине недр бушевал огонь, где он сам был всего лишь живой точкой, крохотной песчинкой, и в то же время пусть мельчайшим, но все же звеном в цепи созидающегося будущего, правда, будущего маловероятного, в котором все равновесие могло быть нарушено из-за того, что он растет и когда-нибудь вырастет, станет взрослым, мужчиной, а его отец… станет пожилым человеком, а потом и стариком. Но, наверное, тогда, надо надеяться, он сумеет достойно поменяться с отцом ролями и сумеет поддержать и защитить того, кто защищал его от его собственной памяти и от его матери. Что же должно, что может произойти по воле рока для того, чтобы их разъединить, чтобы сделать их друг другу более чужими, чтобы ослабить их отцовские и сыновние чувства, чувства этих двоих, что хотели слиться воедино и превратиться в единую каплю воды в этом огромном мире?
По воскресеньям они любили играть в теннис; они посещали довольно мрачный, бедный клуб, чрезвычайно гордившийся кроме кортов полем для гольфа и столом для пинг-понга; у этого клуба была одна странная особенность: когда человек туда попадал, у него создавалось впечатление, что над его территорией только что прошел дождь либо что дождь вот-вот пойдет, и надо будет вытаскивать грубую холстину и покрывать ею корт и стол для пинг-понга, что надо будет доставать зонт, натягивать плащи, и что партия не состоится. Пьер обычно надевал длинные яркие футболки с разнообразными надписями и рисунками, а отец, этот старый «стреляный воробей», носил шорты цвета топленого молока, мятые тенниски, в том виде, в котором он их извлекал из кучи белья, ожидавшего глажки, а поверх надевал куртку от трикотажного спортивного костюма из крученой нити, красно-белую, вероятно, лет тридцать назад проданную по сходной цене каким-то английским лордом старьевщику и бог весть какими путями попавшую в Лумьоль. Еще не приступив к игре, они уже начинали ругаться, они ссорились из-за старых мячиков, плохо надутых, слишком твердых, потерянных или просто забытых. Кем потерянных? Кем забытых? По чьей вине? Послушать, как они вопили друг на друга, так можно было подумать, что вот-вот дело дойдет до драки. Вот так, вырядившись в смешные, даже несколько нелепые спортивные костюмы, они извергали друг другу на головы все недовольство, накопившееся за неделю. Каждый находил стиль игры партнера чрезвычайно дурным и потому обвинял в том, что игра шла так плохо. Чувства взаимного недовольства перерастали в ненависть, и над площадкой повисало густое черное облако. А потом это облако словно по волшебству превращалось в настоящую тучу, и из нее начинал лить дождь. «Ну что же, мы хорошо сегодня поиграли», — неизменно говорил в заключение Пьер.
За несколько дней до дня рождения Пьер почувствовал, что второго такого спокойного и счастливого года у него в жизни больше не будет, но что же он мог поделать? Со стесненным от тревоги и тоски сердцем он открыл ящичек, где хранились свечи для пирога, чтобы обрезать почерневшие кончики. Семнадцатого апреля он, вероятно, увидит жестокий огонь неприязни в глазах отца, которого он так любил и любовью которого он так дорожил, и впредь он уже не будет получать от него большие пироги, о готовности которых извещал щелчок выключателя микроволновой печи. С пирогами будет покончено… к счастью, он умеет-писать, отец успел его научить…