Особые приметы
Шрифт:
С того дня (октябрь 1939-го?) он научился понимать свои пределы, и, хотя еще не сформулировал этого (сформулировал это он гораздо позднее), он уже знал, что все — и он сам тоже — все не окончательно и не долговечно, — как до тех пор доверчиво полагал, основываясь на том, что после ужасов и невзгод войны жизнь его мирка была восстановлена и продолжала свое течение, — а что все переменчиво, все непрочно, все подвержено биологическому циклу, над которым не властны ни воля, ни добродетель, все в руках случая, всему своя судьба, все неминуемо обречено на смерть, все преходяще, все быстротечно, всему приходит конец.
Еще юношей, накануне поступления в университет на первый курс юридического факультета, ты однажды рассматривал семейный альбом, но не как сейчас, желая понять, на что было потрачено время, и подвести итог своим возможностям (так некогда подводил итоги
Окончательно установив свою родословную (отцовскую линию с ее святошами и экстравагантными чудаками и материнскую — с ее психопатами и экзальтированными душами), ты принялся выискивать возможных предшественников, нащупывая в их жизнях скрытую тропинку, которая должна была привести тебя к истине. Ты располагал скудным материалом: семейный альбом, несколько писем, личные вещи, давние истории, услышанные в забывчивую пору детства. Материнская линия (теперь почти совсем угасшая), именно благодаря почти полному отсутствию вещественных свидетельств, давала тебе возможность со скрупулезным усердием вести возбуждающую воображение игру в гипотезы и догадки. Так, обнаруженной однажды в чулане партитуры «Gymnopedies» Эрика Сати, некогда принадлежавшей покойной тетке Гертруде, и посланной ею же почтовой открытки, где были изображены развалины Теормины, из которых в чересчур синее небо поднимались стройные колонны (единственные дошедшие до тебя воспоминания о тетушке), — хватило тебе, чтобы воссоздать облик существа застенчивого и чувствительного, мягкого и склонного к меланхолии (младшая сестра твоей матери, тетка Гертруда, умерла вскоре после твоего рождения в театре во время спектакля от сердечного приступа); или, например, библиотека двоюродного деда Нестора — «дяди Нестора» (которого боготворила твоя бабка со стороны матери и о котором молчала-помалкивала вся остальная родня), где ты нашел книги Бодлера и Верлена, Кларина и Ларры, которые вскормили возникший у тебя впоследствии нонконформизм; эта библиотека рассказала тебе об анархическом и мятежном темпераменте дяди, склонном к эйфории и депрессии — странное соединение в одном человеке, который, по словам свидетелей, был одновременно революционером и денди, каталонским националистом и бродягой (дядя Нестор проиграл состояние в Монте-Карло; жил вне брака с шумной ирландской поэтессой; будучи каталонским сепаратистом, выступил на стороне восставших шинфейнеров [9] и тридцати пяти лет от роду покончил с собой в одном швейцарском санатории, у себя в комнате, повесившись на собственном шарфе).
9
Шинфейнеры — участники ирландского национального движения 1905–1921 годов.
Тогда еще неосознанно, но позднее все больше и больше отдавая себе в этом отчет, ты в его отходе от норм искал стимула, который помог бы тебе твердо идти своим путем. Ущерб, который в давние времена нанесла вашей породе расовая гордыня твоих соплеменников, развращенных их же собственными догмами, и ущерб более поздний — от прадеда-торговца (рабыни были подвластны его капризу и прихоти, а мужчины низведены до ничтожного положения орудий труда) — все это ты вобрал в себя, вобрал телом и духом, пожиная (а может, искупая) то грубое и мрачное зло, которое посеяли они при жизни. Благодаря извечным и навечно проклятым париям (цыганам, неграм, арабам — грубым, находящимся во власти инстинктов) тебе удавалось на какие-то мгновения вернуть себе древнее и утраченное чувство единства, к которому ты так тянулся в мятежном порыве, с непреодолимой тоской продираясь сквозь заветы твоей касты и ее законы. Только так — совершенствуясь и очищаясь — мог ты восстановить в чистоте твое общее с ними прошлое и взглянуть в глаза твоей собственной судьбе, и в конце концов покоренный, умиротворенный и просветленный, сознательно жить в суровом, но дающем все новые и новые силы поединке среди глупой и самодовольной толпы трупов.
Душа Христова, благослови меня. Тело Христово, спаси меня. Кровь Христова, напои меня. Святая вода Христова, омой меня. Страсти Христовы, укрепите мой дух. О милостивый Иисус, услышь меня. В язвах Твоих укрой меня. Не дай мне отойти от Тебя. От злого недруга защити меня. В час смерти моей призови меня и вели мне идти к Тебе, Дабы в сонме твоих святых и я восхвалял Тебя во веки веков. Аминь.Шестой класс гимназии, отделение Б. Сорок юношей в черных бриджах, в галстуках и жестких воротничках; сорок юношей стоят плотными рядами в старинном школьном здании, спиною к величественным окнам в новоготическом стиле. В углу фотографии неподалеку от Альваро — суровая и серьезная фигура преподобного отца, их духовника.
— Святой отец, я трижды согрешил, нарушив шестую заповедь.
— В мыслях или на деле, сын мой?
— И так и так.
— Один или с кем-нибудь вместе?
Приятель показал мне журнал, где изображены женщины, и я купил его.
— Вы вместе смотрели журнал?
— Да.
— Вы оба давали волю рукам?
— Нет, когда он ушел, я согрешил один.
— Знал ли ты, что совершаешь тяжкий проступок?
— Знал.
— Из всех грехов этот грех больше всех оскорбляет господа и пресвятую деву. Ты искренне раскаиваешься?
— Да, святой отец.
— Ты разорвал этот журнал?
— Нет, еще нет.
— Разорви его и в будущем избегай опасных общений. Это излюбленное орудие дьявола, с помощью которого он ловит неосторожных…
— Хорошо, святой отец.
— Всю неделю ты ежедневно утром и на ночь будешь читать один раз «Отче наш» и три раза «Богородице».
— Хорошо, святой отец.
— Ну, ступай с богом.
Физические и моральные последствия этого порочного акта. Переписывание всех святых по иерархии со всеми их добродетелями и отличиями. Тесино, Требиа, Трасимено, Канас, Пичинча, Чимборасо и Котопакси. Бином Ньютона. Яйцекладущие, живородящие, яйцекладуще-живородящие. Формула питьевой соды. Теорема Пифагора.
…Согласный и прозрачный хор «Lacrimosa dies» звучно разлился на множество голосов и разом вымел то, что некогда имело над тобою такую власть…
Какой черт сунул в альбом эту фотографию? Долорес проследила за твоим взглядом и тоже увидела ее.
Газетная вырезка, без подписи, безо всяких пояснений, словно она сама по себе была настолько красноречива, что не нуждалась ни в каких комментариях. Человек упал ничком на землю — мертв или ранен? — у самой кромки тротуара, — покушение или несчастный случай? — а вокруг с бесстрастным любопытством смотрят на него люди, вероятно, его соотечественники. Типичная для нашего времени фотография, не важно, на какой широте она сделана, ежедневно то одни, то другие штампуют ее на всеобщее обозрение в своих газетах и журналах, кино и телевидении.
Не впервой тебе доводилось увидеть подобный документ, по долгу службы ты и сам несколько раз делал такие снимки, когда работал фотографом в агентстве Франс Пресс, но только сейчас ты вдруг почувствовал что-то такое, чего не знавал тогда и что каким-то образом связывало тебя с этим безликим образом, застрявшим меж страниц альбома, — какое-то смутное беспокойство за собственную судьбу и что-то вроде искреннего порыва солидарности.
Ровно пять месяцев назад неприветливым мартовским днем ты спустился с гигантского тобоггана — это было на ярмарке, на площади Бастилии — и, пошатываясь, направился в сторону бульвара Ришара Ленуара; в голове было пусто, сердце гулко стучало, и, помнится, ты шел, про себя отсчитывая шаги…