Остров фарисеев
Шрифт:
– Пойдемте на кухню, мосье, там никого нет, Брр! Il fait un froid etonnant! {Ну и холодище! (франц.).}
– Какие же у вас теперь клиенты?
– спросил Шелтон, входя в кухню.
– Да все те же, - ответил маленький француз.
– Правда, сейчас их у меня не так много: ведь на дворе лето!
– Неужели вы не можете найти себе никакого более прибыльного занятия?
Парикмахер насмешливо прищурился.
– Когда я в первый раз приехал в Лондон, - сказал он, - мне удалось получить место в одном из ваших приютов. Я решил, что судьба моя устроена. И вот представьте себе, мосье, что в этом высокопочтенном заведении мне приходилось за одно пенни брить десять клиентов! Здесь, правда, они платят мне далеко не всегда; зато уж если платят, так платят по-настоящему.
Шелтон взглянул украдкой на маленького француза, заметил сардоническую улыбку на его желтом, полумертвом лице и, почувствовав всю несуразность слова "смелый" в применении к нему, улыбнулся с таким состраданием, что его улыбка стоила потока слез.
– Давайте посидим, - сказал он, протягивая французу портсигар.
– Merci, monsieur {Благодарю, мосье (франц.).}, всегда приятно выкурить хорошую папиросу. Помните старого актера, который произнес перед вами такую прочувствованную речь? Ну, так он умер. Только я и был рядом с ним, когда он умирал. Un vrai drole! {Настоящий чудак! (франц.).} Он тоже был смелый. И вот вы увидите, мосье, что молодой человек, которым вы интересуетесь, умрет в больнице для бедных или в какой-нибудь дыре, а может, и просто на большой дороге; заснет как-нибудь в пути - в холодную ночь - и конец; а все потому, что некий внутренний голос протестует в нем против существующих порядков, и он всегда будет убежден, что все нужно изменить к лучшему. Il n'y a rien de plus tragique! {Нет ничего трагичнее этого! (франц.).}
– Послушать вас, так выходит, что всякий бунт обречен на провал, сказал Шелтон, которому вдруг показалось, что разговор принял чересчур личный характер.
– О, это очень сложная тема, - сказал маленький француз с поспешностью человека, для которого нет большего удовольствия, чем посидеть под навесом кафе и потолковать о жизни.
– Тот, кто бунтует, большей частью вредит самому себе, да и другим не бывает от него никакой пользы. Так уж повелось. Но я обратил бы ваше внимание вот на что...
– Он умолк, словно собираясь поведать о некоем важном открытии, и задумчиво выпустил дым через нос.
– Если человек бунтует, то скорее всего потому, что его побуждает к этому его натура. Уж это вернее верного. Но как бы то ни было, нужно всячески стараться не сесть между двух стульев: это уж совсем непростительно, - добродушно закончил он, Шелтон подумал, что еще не видел человека, о котором можно было бы с большим основанием сказать, что он уселся между двух стульев; к тому же он безошибочно почувствовал, что от чисто теоретического протеста маленького парикмахера до действий, логически вытекающих из такого протеста, далеко, как от земли до неба.
– По натуре своей, - продолжал маленький француз, - я оптимист; потому-то я и ударился теперь в пессимизм. У меня всю жизнь были идеалы. И вот, поняв, что они для меня уже недостижимы, я стал жаловаться. Жаловаться очень приятно, мосье!
"Какие же это были у него идеалы?" - с недоумением подумал Шелтон и, не найдя ответа, только кивнул головой и снова протянул собеседнику портсигар, ибо тот, как истый южанин, уже бросил папиросу, докурив ее только до половины.
– Величайшее удовольствие в жизни - поговорить с человеком, который способен понять тебя, - с легким поклоном продолжал француз.
– С тех пор как умер тот старый актер, у нас тут никого нет, с кем можно было бы поговорить по душам. Да, это был не человек, а воплощение бунта. Бунтовать - c'etait son metier; {Было его профессией (франц.).} он посвятил этому свою жизнь, подобно тому, как другие посвящают свою жизнь погоне за деньгами; а когда он утратил способность активно возмущаться, он стал пить. В последнее время это был для него единственный способ протестовать против порядков нашего Общества. Преинтересная личность - je le regrette beaucoup! {Я очень жалею о нем! (франц.).} Но, как видите, он умер в большой нужде; подле него не было ни души, некому было даже сказать ему последнее прости, - сам я, понятно, не иду в счет. Он умер пьяный, мосье. C'etait un homme! {Вот это был человек! (франц.).}
Шелтон продолжал доброжелательно глядеть на маленького француза.
– Не всякий сумеет так кончить свою жизнь, - поспешил добавить парикмахер.
– У человека бывают минуты слабости.
– Да, конечно, - согласился Шелтон.
Маленький парикмахер украдкой бросил на него скептический взгляд.
– Впрочем, - заметил он, - ведь это важно только для неимущих. Если есть деньги, то все эти проблемы...
Он пожал плечами. Легкая усмешка отчетливее обозначила морщинки у глаз, и он махнул рукой, словно хотел сказать, что об этом не стоит больше говорить.
Шелтону показалось, что француз отгадал его тайные мысли.
– Значит, по-вашему, недовольство свойственно лишь неимущим?
– спросил он.
– Плутократ, мосье, - ответил маленький парикмахер, - отлично знает, что, попади он на эту galere {Галера (франц.). Здесь в смысле: "Стань он на этот путь".}, и ему будет хуже, чем бездомному псу.
Шелтон встал.
– Дождь прошел, - сказал он.
– Надеюсь, что вы скоро поправитесь. Не откажите принять от меня вот это... в память о старом актере.
И Шелтон сунул французу соверен. Тот поклонился.
– Заходите, мосье, когда будете поблизости, я всегда счастлив видеть вас, - с жаром проговорил он,
И Шелтон ушел.
"...хуже, чем бездомному псу...
– подумал он.
– Что он хотел этим сказать?"
Шелтон сам почувствовал себя чем-то вроде такого бездомного пса. Еще месяц разлуки может убить всю сладость ожидания, может даже убить любовь. Его чувства и нервы были так напряжены из-за этого постоянного ожидания, что он реагировал на все слишком остро; все приобретало в его глазах преувеличенное значение, - так раздражает здоровых людей искусство, в котором слишком много жизненной правды. Самая сущность вещей обнаруживалась теперь для него со всею ясностью, подобно костям, проступающим сквозь кожу похудевшего лица: слишком уж явным было убожество невыносимо тяжелой действительности. Вдруг Шелтон увидел, что стоит перед домом своей матери, казалось, некая жажда утешения, некий инстинкт привели его в Кенсингтон. Судьбе словно нравилось перебрасывать его от одного полюса к другому.
Миссис Шелтон не выезжала из города и, хотя было первое июня, грелась у камина, протянув ноги к огню; на ее розовом личике, у глаз, были такие же морщинки, как у маленького парикмахера, только рожденные жизнерадостностью, а не духом протеста. Она заулыбалась при виде сына, и морщинки ее словно ожили.
– Мой дорогой мальчик, как чудесно, что ты приехал, - сказала она.
– А как поживает наша милочка?
– Благодарю вас, отлично, - ответил Шелтон.
– Она, должно быть, такая душенька!
– Мама, - запинаясь, проговорил Шелтон, - я так больше не могу!
– Не можешь? Что не можешь, дорогой Дик? Вид у тебя очень озабоченный. Пойди сюда, сядь рядом и давай уютненько побеседуем. Не унывай.
– И, склонив головку набок, миссис Шелтон с подкупающей улыбкой посмотрела на сына. А он, натолкнувшись на ее неиссякаемый оптимизм, почувствовал себя таким подавленным и несчастным, как никогда еще за все время своего испытания.
– Мама, я не могу больше ждать!
– сказал он.
– Да что же случилось, мой мальчик?
– Все очень плохо!
– Плохо?
– воскликнула миссис Шелтон.
– Ну-ка, расскажи мне подробно!
Но Шелтон только покачал головой.
– Вы, надеюсь, не поссорились?..
Она запнулась: вопрос показался ей таким вульгарным, - его можно было бы задать разве что слуге.
– Нет, - чуть ли не со стоном ответил Шелтон.
– Знаешь, мой дорогой Дик, мне это кажется немного странным, проворковала мать.
– Я знаю, что это кажется странным.