Остров надежды
Шрифт:
— Увидим, — уклончиво ответил Иерок. — Могу только сказать, что завтра будет пурга.
— Но барометр указывает на ясную погоду, — возразил Ушаков.
— Не знаю, что показывает твой барометр, но я чую всем своим телом, что к утру поднимется ветер.
Ушаков с удивлением посмотрел на эскимоса: что там, за этими темными, полными неразгаданных мыслей глазами? Почему вдруг и у него на душе стало тревожно?
— А я хотел завтра поехать в бухту Сомнительную.
— Придется повременить, — сказал Иерок.
На следующее утро и вправду Ушакова разбудило завывание ветра и грохот пурги.
Это
Дверь едва поддалась, но вместо снежной круговерти он увидел перед собой гладко отполированную снежную стену, на которой отпечатался рисунок наружной двери. Вход в дом совсем занесло. Ушаков схватил припасенную в тамбуре лопату и принялся копать. Пробив снежную стену, чуть было не потерял лопату: ветер вырывал ее из рук. Ушаков заметил нечто странное: на улице словно бы посветлело (хотя обычно в этот утренний час была кромешная тьма), казалось, летящий снег весь светился.
Откопав вход, Ушаков вернулся в комнату и, прихлебывая чай, стал думать о том, что ему делать в таких непривычных условиях, как жить, чем заняться. Перспектива безвылазно сидеть дома, когда полно работы, когда нужно продолжать исследование острова, удручала и навевала тоскливые мысли.
За поздним общим завтраком доктор Савенко говорил:
— Удивительно, но у некоторых эскимосов я нашел явные признаки цинги… Спросил у Иерока, и он сказал, что раньше такое бывало, когда наступали голодные дни и приходилось есть всякую дрянь. Но он высказал и такое соображение: эскимосы едят много русской еды, часто пренебрегая моржовым мясом и копальхеном. А главное, им не удалось запастись на зиму зелеными листьями, съедобными корешками. Оказывается, у них растительная пища довольно разнообразна…
— Это и наша ошибка, — самокритично заметил Ушаков. — Надо было дать людям возможность осенью собрать необходимую зелень.
— Я спросил Иерока, — продолжал Савелий, — почему они не позаботились об этом заранее, он ответил, что эта земля незнакома им, женщины боялись уходить далеко в тундру, потому и собрали мало…
— Единственный выход — усилить их питание за счет свежего тюленьего мяса, особенно печени, — сказал Скурихин.
Первая зимняя пурга на острове Врангеля дала полное представление о том, что значит затяжная непогода в этих широтах. Ушаков беспокоился, выдержит ли в таких суровых условиях деревянный дом. Оказалось, дом выдержал, только в комнате доктора Савенко промерзали стены, и поутру на них выступал иней. Да и печка была неважной. Ушаков распорядился утеплить стены и переложить печку.
Пурга продолжалась дней двадцать, и, когда наконец, казалось, совсем иссякло терпение и уже невозможно было слушать унылое завывание ветра и грохот снежных шквалов по железной крыше, Ушаков вдруг проснулся среди ночи от оглушительной тишины. Сначала почудилось, что он еще спит и тишина эта ему снится. Но, убедившись, что и снаружи все стихло, Ушаков обрадовался и решил, что завтра же отправится в бухту Сомнительную.
Однако в назначенное для отъезда утро он не смог не только подняться с постели, но даже пошевельнуться.
Осмотрев начальника острова, измерив температуру, доктор долго о чем-то думал, что-то прикидывал, потом уверенно произнес:
— Вам не прошли даром те путешествия, когда вы спали в сырости, на холодных камнях. У вас воспаление почек.
— Это серьезно? — спросил Ушаков. — Сколько времени мне придется лежать?
Доктор помолчал, пристально вглядываясь в пациента, наконец сказал:
— Я хочу быть с вами откровенен, Георгий Алексеевич. Речь идет не о том, когда вы сможете встать… Не знаю, удастся ли вам вообще выжить в таких условиях… Честно говоря, у меня даже и нужных лекарств нет.
Ушаков прикрыл глаза. Он действительно чувствовал себя скверно, хуже некуда. Никогда прежде не доводилось ему испытывать что-либо подобное, но слова доктора он всерьез не принял: как это умереть? Дело только начинается, впереди столько неизведанного, а тут помирать… Удивительно, но страха перед смертью у него не было. И не от избытка храбрости, не от глубокого философского понимания неизбежности конца для всего живого, а от простой мысли, что его время умирать еще не пришло.
Дни шли за днями, а состояние не улучшалось. Иногда наступало временное облегчение, и в прояснившееся сознание врывался дикий свист декабрьской пурги, а в него вплетался ночной собачий вой, хуже которого Ушакову ничего ранее слышать не приходилось.
В бреду часто всплывали видения больших городов, утопающих в роскошной зелени, благоухающих и цветущих. Сквозь неистовый вой собак и пурги доносилась странная музыка: пели скрипки, нежный женский голос вливался в яростный грохот бури. Трудно было провести границу между бредом и явью, когда разговор с оставшимися на материке друзьями вдруг переходил в дружескую беседу с навещавшими больного эскимосами.
Чаще всех приходил Иерок. Он часами сидел в углу у двери, пристально наблюдал за больным. И странно, от одной мысли, что рядом живой и сочувствующий человек, становилось легче; приходя в себя, Ушаков старался ободряюще ему улыбнуться.
— Надо поправляться, — говорил Иерок. — Много медведей подходит к селению, надо охотиться и делать новый Медвежий праздник.
Другие посетители говорили с Ушаковым так, словно он был здоровым или же вот-вот должен поправиться и заняться делами.
Несколько раз заходил Аналько. Он слыл человеком, который умел исцелять болезни, но браться за русского умилыка он не решался. Однако завел разговор о том, что в будущем ему хотелось бы иметь настоящие карманные часы.
— Я скоро переселяюсь на северную сторону острова, — сообщил Аналько. — Ты говоришь, что там хорошая охота на пушного зверя. Я верю тебе. Я хочу тебе оставить маленькую байдару, чтобы ты весной мог охотиться на уток.
Из бухты Сомнительной приехал Клю. И сразу же явился в деревянный дом, принес мороженую нерпичью печень. Он положил свой подарок прямо на пол у кровати больного и весело заговорил с ним:
— Послушай, умилык! У меня в упряжке недостает одной собаки. Подари мне пестрого щенка. Когда ощенятся мои суки, я верну тебе… Да, знаешь, я учусь грамоте…
— А кто же учит тебя? — слабо улыбнувшись, спросил Ушаков.
— Я сам учусь! — гордо сказал Клю. — Беру какую-нибудь коробку или банку, на которой отчетливо напечатаны буквы, и срисовываю. Только бумаги нет. Какая была у меня — вся кончилась.