Остров
Шрифт:
– Превосходно! – отозвалась Сьюзила.
Уилл сидел неподвижно и слушал, следуя внутренним взором за переплетающимися потоками света, которые, вместе с потоками музыки, текли в бесконечности от секвенции к секвенции. И в каждой фразе донельзя знакомой мелодии открывалась небывалая красота, восходящая вверх, будто фонтан из множества струй, к новому откровению, столь же незнакомому и удивительному, как сама эта музыка. В едином потоке сливались солирующая скрипка и две флейты, переливы арфы и оркестр разнородных струнных. Раздельные, различные, обособленные – но неотделимые друг от друга, и каждый голос выявлялся по отношению к целому, частицей которого он являлся.
– О Господи! – прошептал Уилл.
Во, всей изменчивости переходов флейты тянули одну-единственную долгую ноту. Она была без верхних призвуков – ясная, чистая, божественно пустая. Нота (слово всплыло из глубины) чистейшего созерцания.
Это была еще одна вдохновенная непристойность, которая приобрела теперь конкретное значение, и ее также можно было упоминать без стыда. Чистейшее
– Он – логик-позитивист, – сказал Уилл.
– Кто?
– Этот клавесин.
И сам Уилл, в пустотах своего сознания, мыслил как логик-позитивист – даже находясь в глубинах Света и текущей в вечности музыки. Как логик-позитивист, рассуждающий о Плотине и Жюли де Леспинас.
Музыкальный поток чуть изменился: долгую ноту размышления поддерживала теперь страстная скрипка, а две флейты вели тему активного действия, но играли по-прежнему отрешенно, – субстанция каждого голоса была отлита в новых формах. А вокруг трио – то наскакивая, то удаляясь, – танцевал логик-позитивист: нелепый, но нужный всем, и пытался объяснить происходящее на неподходящем для этого языке фактов. В вечности, реальной, как дерьмо, Уилл слушал переплетающиеся потоки звуков и созерцал переплетающиеся потоки света, будучи – здесь, везде и нигде – всем тем, что видел и слышал. И вдруг видение света переменилось. Переплетающиеся потоки и видоизменения отдаленного постижения всяческих частностей перестали представлять собой единый континуум. Потоки света преобразились в бесконечную последовательность отдельных форм. Формы эти продолжали нести в себе лучезарное блаженство нераздельного бытия, но уже обособленного, ограниченного, индивидуализированного. Серебристые, розовые, желтые, бледно-зеленые, голубые, как генцианы, – неисчислимое количество сияющих сфер выплывало из некоего скрытого источника форм и, вместе с музыкой, выстраивалось в узоры невообразимой сложности и красоты. Неистощимый фонтан, струи которого складывались в осмысленные рисунки, в кристаллы живых звезд. Глядя на них, он жил их жизнью и жизнью музыки, которая была то же, что они, а они уже перерастали в иные формы, заполняя трехмерное внутреннее пространство и непрестанно меняясь в иных, бессчетных измерениях качеств и значимостей.
– Что ты слышишь? – спросила Сьюзила.
– Слышу зримое; и вижу слышимое.
– Как бы ты это описал?
– Это выглядит, – поразмыслив, ответил Уилл, – как сотворение. Но не ограниченное кратким сроком, а безостановочное, вечное сотворение.
– Вечное создание из ничто – нечто?
– Да.
– Ты делаешь успехи.
Если бы только слова приходили легче и не были такими бессмысленными, Уилл объяснил бы ей, что понимание без знания и лучезарное блаженство неизмеримо превосходят даже Иоганна Себастьяна Баха.
– Делаешь успехи, – повторила Сьюзила. – Но впереди еще долгий путь. Не хочешь ли открыть глаза?
Уилл упрямо покачал головой.
– Пора наконец уяснить для себя истинный смысл вещей.
– Я и так его вижу, – пробормотал Уилл.
– Да, ты видишь истинный смысл, – согласилась Сьюзила. – Но надо взглянуть и на вещи. Тогда словосочетание сложится полностью. Истинный смысл вещей. Открой же глаза, Уилл. Открой и смотри как можно внимательней.
– Хорошо, – сказал он и с большой неохотой, тревожимый предчувствием неминуемого несчастья, открыл глаза. Внутреннее сияние растворилось в иного рода свете. Неиссякаемый источник форм и цветных шаров, осмысленно выстраивающихся в ряды и сложные узоры, сменился статичной композицией вертикалей и диагоналей, плоских граней и цилиндров, вырезанных из материала, который казался живым агатом; а чуть дальше жила и дышала перламутровая гладь. Подобно прозревшему слепцу, впервые столкнувшемуся с таинством света и красок, Уилл смотрел и смотрел, недоумевая и изумляясь. Но через два десятка тактов Четвертого Бранденбургского на поверхность сознания из памяти всплыл пузырек. Уилл понял, что перед ним маленький квадратный столик, за которым – кресло-качалка, а за креслом-качалкой – пустое пространство выбеленной стены. Объяснение успокоило его; потому что в течение вечности, протекшей с момента, как он открыл глаза, и до момента, когда он понял, на какие вещи смотрит, Уилл переживал не таинственную, невыразимую красоту, но сияющую отчужденность, испытывая при этом метафизический ужас. И весь этот метафизический ужас заключался в двух предметах мебели и куске стены. Теперь страх улегся, но удивление многократно увеличилось. Как могут знакомые, обыкновенные вещи нести в себе это? Возможно ли такое? Да, возможно и даже очевидно.
Уилл перевел взгляд с конструкций из темно-коричневого агата на перламутровое
Еще чуть-чуть повернув голову, Уилл был потрясен сверканием драгоценных камней. Что за дивные драгоценности! Тонкие пластины изумрудов, топазов, рубинов, сапфиров, ляпис-лазури сверкали, выстроившись рядами – один над другим, – словно стена Нового Иерусалима. И потом пришло слово. Оно пришло потом, а не в начале; в начале были только драгоценности, витражные стекла, стены рая. И только потом – далеко не сразу – перед ним предстало название: «книжный шкаф».
Насмотревшись на книги-драгоценности, Уилл поднял глаза и оказался в самой сердцевине тропического ландшафта. Откуда? Почему? Но потом он вспомнил, что, войдя в комнату (в другой жизни), заметил над книжным шкафом большую, дурно написанную акварель. Меж песчаных дюн и пальм устье реки, ширясь, впадало в море, а над горизонтом в бледном небе громоздились горы облаков. «Мазня», – всплыл пузырек слова. Творение не слишком одаренного любителя. Но сейчас это было неважно, потому что ландшафт перестал быть картиной и превратился в сам предмет изображения: настоящую реку, настоящее море, настоящий песок, сверкающий на солнце, и не менее реальные деревья под настоящим небом. Они были реальны до последнего штриха, реальны безусловно. И эта реальная река, сливающаяся с реальным морем, была его собственным растворением в Боге. В так называемом «Боге»? – всплыл иронический пузырек. Или в Боге(!) в модернистском, не буквальном смысле? Уилл покачал головой. Бог – это просто Бог, в которого нельзя верить, но который является самоочевидным фактом. Так же, как река – это одна из рек, а океан – это Индийский океан. Настоящие, а не фантастические. Настоящие река и океан – и они же – настоящий, существующий как факт Бог.
– Где ты теперь? – спросила Сьюзила.
– В небесах, полагаю, – ответил Уилл, не оборачиваясь, и указал на пейзаж.
– Все еще в небесах? Когда же ты спустишься сюда, на землю?
С наносов в глубине памяти поднялся новый пузырек:
– Нечто глубинное, что обитает в свете чего-то там...
– Но Вордсворт также говорил о тихой, грустной музыке человечности.
– К счастью, – откликнулся Уилл, – здесь, близ этой реки и пальм, нет ни одного человека.
– Тут даже животных нет, – с улыбкой согласилась Сьюзила. – Только облака и обманчиво-невинная растительность. А теперь погляди, что находится на полу.
Уилл посмотрел вниз. Волокна древесины представляли собой светло-коричневую реку, а река была клубящимся, живым изображением мировой божественной жизни. Посередине этого изображения помещалась его правая нога – босая под ремешками сандалии и пугающе объемная, подобно мраморной ступне античной статуи, на которую вдруг упал луч изыскательского фонарика. «Пол», «древесина», «ступня» – сквозь гладкость поясняющих слов просвечивала тайна, непроницаемая и на удивление внятная. Внятная тому постижению без знаний, которое он, несмотря на восприятие предметов и припоминание их имен, открыл для себя.
Вдруг краешком глаза он уловил, как что-то резко шевельнулось. Уилл понял, что открытость блаженству и постижению есть также открытость ужасу и слепоте неведения. Сердце его, будто птица в силках, забилось с такой силой, что он задрожал. С недоброй уверенностью приготовившись к встрече со Вселенским Ужасом, Уилл повернул голову и взглянул.
– Это одна из ящериц Тома Кришны, – ободряюще проговорила Сьюзила.
Яркость света не уменьшалась, но значение его сделалось иным. Сиянием зла лучились серо-зеленые чешуйки ящерицы, ее мутно-стеклянные глаза, темно-красное пульсирующее горло, защищенные броней ноздри и щелевидная пасть. Уилл отвернулся. Бесполезно! Вселенский Ужас излучало все, на что бы он ни глядел. Композиции таинственного кубиста превратились в запутанные механизмы, созданные для неких злых дел. Тропический пейзаж, глядя на который он переживал свое тождество с Богом, стал тошнотворной викторианской олеографией, сущим воплощением ада. Книги-драгоценности в шкафу с мощностью в несколько тысяч ватт излучали теперь зримую тьму. Но какой дешевкой казались теперь ему эти сокровища тьмы, какой невообразимой пошлостью! Золото, жемчуг и драгоценные камни обернулись рождественской мишурой, обманчивым блеском жести. Вокруг по-прежнему пульсировала жизнь, но в основе ее была заложена бесконечная пошлость. И все это – утверждала музыка – Всемогущий творит постоянно: вселенский Вулворт вкупе с массовым производством ужасов. Ужасы пошлости и боли, жестокости и безвкусицы, идиотизма и злобы.