Остров
Шрифт:
"Он пьет одно стаканом красное вино", — некстати пришло в голову.
— Эх, цирк зажигает огни, — непонятно воскликнул Кент. И вдруг прыгнул, грузно ухнул вниз. И сразу, как очищенные картофелины, посыпались за ним, уже голые почему-то, мизантропы. В бочке быстро стало тесно.
— Вообще-то, по этикету раки идут к вину белому, — уже рассуждал, плавающий внизу, Чукигек, обняв вареного лангуста. — А вот лягушка, равно как и курица…
— Давай к нам, — кричал снизу Мамонту Кент, держащий над головой бутерброд с сырой сосиской. — Проверим закон Архимеда.
— Искупайся,
— Как парное молоко.
— Не вино — деликатес!
"Да не минет меня чаша сия", — опять что-то нелепое в голове.
— Не перепились еще богатыри на Руси…
— Какая вокруг здесь Русь?. Пораскинь этими самыми… Как их? Мозгами.
— И назначить министром по делам пьянства и алкоголизма, — слышалось за стеной. ("Что бы это значило?") — Кого? Козюльского Семена. Вот кто умелец, талант сомнительный, но неиссякаемый. Где он, кстати? Пропал где-то.
"В конце концов оказалось, что жизнь — это только физиология, череда разнообразных мучений тела. Неожиданно мучения кончились… А теперь что — удовольствия пошли?"
— Дай мне в морду, — опять звучало за стеной.
— Да я, по правде, и сам хотел.
— …А еще по-итальянски пьяный — значит тихий. — "Это, конечно, Чукигек."
— Неизвестно, как там пьют, в этой Итальянии…
Вверху кто-то зашевелился. На балках, под крышей "дачи" Аркадия, кажется, на прежнем месте, возилась, белела в темноте полосами тельняшки, обезьяна.
"Как ее звали?.. Лениниана Псоевна, да," — Он лежал на мешках с кофе. Кофе, наверное, еще тот. — "Предыдущий".
– Даже сейчас, пьяный до полного размягчения, он ощущал его запах. Запах уже не прежний, острый, свежий — кофе пахнет прелым, будто землей.
"Вот засну сейчас и что приснится тогда? Какие сны? Какие-нибудь земляные, загробные какие-нибудь", — Закрыв глаза, он наблюдал за плавающими под веками кругами и какими-то красными точками. Точки, лампочками светящиеся во мраке, постепенно лопались и исчезали. От двухдневной усталости не ощущались мешки под спиной, сознание будто висело само по себе — без тела.
По ту сторону стены все раздавались голоса мизантропов:
— Плаваю, плаваю в бочке, смотрю, а Чукигека рядом нет. Ну, думаю, пить бросил, утонул пацан. Так что я тебя спас, с тебя бутылка.
— А что, в бочке ничего не осталось?
— Откуда. Это же вино — не вода… Было.
— Да, какая-нибудь тонна-две…
— Тоже мне, седьмой подвиг Геракла…
Диссонансом возник новый взволнованный голос:
— …Сгорел от водки, почернел весь… Точно говорю, помер Козюльский.
— Дикий ты юмор шутишь!..
"Сам ты помер, — сквозь сон подумал Мамонт. — Совсем мозги пропили."
Крики и шум отзывались болью в голове. Кто-то заглянул в двери. — "Нашли, козлы комолые!"
— Просыпайся, бугор, похмеляйся — дело у нас, надо Козюльского хоронить, Семена.
— Пошел ты, — не желая пробуждаться, разозлился на глупость Мамонт. — Ступай, ступай. Иди на хер! — Но в двери уже лезла галдящая пьяная толпа. Целиком побывавшие в вине мизантропы испускали такой запах, будто дышал целый вытрезвитель
Американское судно опять стало далеким. Уютно, по-домашнему, горели там огни иллюминаторов. В небе неестественного желто-зеленого цвета, будто на плохой фотографии, уже кружились черные летучие мыши.
— К нам шел, да не дошел вот… — рассказывал кто-то.
— Да нет, дошел, — возражал другой. — Насосался из бака, видать. И как только там спирт учуял? Я смотрел, досуха высосал. Видишь как почернел, сгорел с этого спирта.
Мизантропы подходили к берегу, к мехплоту, у него уже стоял Аркадий с незажженным большим фонарем, похожим на пластмассовую канистру. Оказалось, что за плотом лежит тело, мокрый оскалившийся труп. Остановившийся Мамонт глядел в лицо с отвалившейся челюстью. — "Насосался из бака и заглох," — все твердил кто-то. Аркадий присел, приподнял веко покойника: "Все, закончилось веселье!"
Волны захлестывали ноги покойника.
— …Чем тут помянешь? — звучало за спиной.
— У меня спирт есть, муравьиный, правда. И мало, конечно.
— Давай. Выпивка плохой не бывает. И Аркашка еще нальет — дело святое. Ну как, феодал?
— Догулялись, ебио мать. Сволочи! Пропили Семена.
"Ну вот, первым ушел из тела своего."
— Доску на гроб только у тебя, Аркадий, можно, — заговорил Демьяныч. — Я сам Семену и пирамидку сколочу, со звездой.
— Казака смерть либо на колу, либо на пиру. — "Если бы Семен меня услышал, — обиделся, — тут же подумал Мамонт. — Казаки ведь враги его были."
В яме стоял, откуда-то взявшийся, наскоро сколоченный, гроб. Совсем неглубокая могила, выкопанная, обессилившими от пьянства, мизантропами. В гробу скорчился Козюльский, сейчас переодетый в чистую белую рубашку. Подвязанная бинтом челюсть, на лбу — венчик из каких-то мелких орхидей. Бесполезное и нелепое, покинутое человеком, тело.
"Пока не пришла к ним разлучительница всех собраний, смерть. Свежая могила. Вот гнусное словосочетание. Свежее кладбище даже."
— Нация — это народ и его могилы, — заговорил Мамонт. "Откуда такие слова в голове берутся?" — Первая смерть. Будто символ — был остров Мизантропов раем, а стал островом. Вот так, Семен… Что видишь ты сейчас в мире теней? — "Вот бы кто-нибудь записывал мои слова." Но никто не записывал и даже не слушал его. — Где ты сейчас? В одиночестве пробираешься во мраке по камням, по скалистому берегу Стикса? Или уже пируешь за столом с новыми друзьями и в этот момент принимаешь из рук Одина чашу с самогоном?
"Звучит очень по-нашему, в духе мизантропов."
Не слыша Мамонта, рядом твердили свое:
— …Ну ладно, Семен, не взыщи.
— Теперь не взыщет.
Мизантропы стояли у могилы, освещенные светом факелов. Факелы придавали всему неуместную, средневековую какую-то, торжественность, о ней вряд ли подозревал кто-то кроме Мамонта. Сзади тихо плакали японки. Из мизантропов не плакал никто, только Кент как-то странно кривился, будто боролся, не давал возникнуть какой-то гримасе. Вдруг оказалось, что он переживает смерть Козюльского больше всех.