Осужден пожизненно
Шрифт:
И вот однажды Сильвия сделала открытие, что она ведет двойную жизнь: одна ее жизнь – жизнь тела, другая – жизнь духа, и что в этой последней мужу ее нет места. Это встревожило ее, но она тут же с улыбкой прогнала сомнение.
«Разве можно ожидать от Мориса, чтобы он проявлял интерес ко всем моим глупым прихотям?» – подумала она. И, хотя ее смутила мысль, что эти «прихоти» и «фантазии» вовсе не глупости, а самая лучшая, самая светлая часть ее души, она мужественно преодолела свое беспокойство.
«Мысли мужчин отличаются от наших, – думала Сильвия. – У них есть свои дела и общественные обязанности, о которых женщины ничего не знают. Я должна создавать ему уют, а не досаждать своими дурацкими капризами».
Что касается Мориса, то он иногда очень огорчался тем, что не понимает свою жену. Ее характер был для него загадкой; ее душа не поддавалась исследованию с помощью плоских мерил обыденной жизни. Он знал ее ребенком, любил еще с тех давних
Все объяснялось тем, что любовнику Сары Пэрфой нечасто приходилось иметь дело с порядочными женщинами, и лишь сейчас он открыл для себя, каким изысканным украшением служит женщинам скромность.
Глава 47
В ЛАЗАРЕТЕ
Лазарет в Порт-Артуре был далеко не веселым местом, но измученному и обессилевшему Доузу он показался раем. Там, несмотря на грубое и презрительное обращение тюремщиков, он ощущал какое-то внимание к себе. Там он, по крайней мере, был избавлен от вынужденного общения с людьми ему ненавистными, вызывавшими его отвращение, но до уровня которых он день за днем опускался, сознавая это с отчаянием и болью. До сих пор, все эти долгие годы, когда был растоптан и унижен, он хранил воспоминание о своей любви, во имя которой принес себя в жертву, и эта любовь поддерживала его, не позволяла опуститься на самое дно. Но теперь в нем что-то сломалось. Он убедил себя в том, что безнадежно потерян для милосердия и любви, брошен в пропасть, куда не проникает даже глаз божий. Этот поворот произошел в его душе после памятной сцепы в саду, когда она сама предала его в руки тюремщиков. Теперь отчаяние и ярость всецело завладели им: «Она меня не узнала, она презирает меня – отщепенца; разве что-нибудь изменится, если я стану таким же, как все?» Под влиянием подобных размышлений, повинуясь приказу Берджеса, он взял в руки плеть.
Несчастный Керкленд только промолвил:
– Не все ли равно – ты или другой.
Действительно, кому нужны здесь его гуманные понятия о чести и совести?…
Нанося удары, он краснел от стыда. Однако он переоценил свою способность чинить зло; и когда он бросил плеть и подставил свою спину для порки, он почувствовал дикую радость – теперь он искупит свою вину собственной кровью. Когда же, истерзанный физической пыткой, он рухнул на колени в своей камере, то сожалел лишь об одном: как не сдержал он свои бессильные стенания, почему не прикусил язык, прежде чем изрыгнуть проклятия и сквернословить, и не из-за того, что сквернословить – грех, а из-за того, что он дал повод своим мучителям позлорадствовать над его муками и страданиями. Когда Норт посетил его, Руфус, мучительно страдая, оттолкнул своего утешителя – ведь тот не только видел, как его пороли, но и слышал, как он кричал. Уверенность в себе и сила воли, которые поддерживали его во все эти годы тяжелых испытаний, покинули его в тот момент, когда он в них более всего нуждался. Он, человек, который, не дрогнув, смотрел в лицо и виселице, и пустыне, и морской пучине, расписался в собственной несостоятельности под этой физической пыткой. Его пороли и прежде, но он держался и лишь втайне плакал от унижения, а теперь он впервые ощутил всю тяжесть наказания плетью, когда физические муки заставляют истерзанную душу, доныне защищавшуюся маской равнодушия, признать себя побежденной.
Не так давно один кандальник, будучи не в силах сносить «особые милости», которыми осыпал его Берджес, убил своего товарища, работавшего рядом с ним, и, дотащив труп до ближайшей кандальной команды, сам сознался в своем преступлении; его приговорили к смерти, и перед казнью он благодарил бога за то, что наконец нашел путь к избавлению от тяжких страданий, хотя такому «избавлению» могли бы позавидовать разве только его товарищи. Это кровавое злодеяние заставило Доуза ужаснуться. Как и другие кандальники, он осудил убийцу, трусливо избегнувшего кары, которой человеку или дьяволу угодно было его предать, но теперь ему стали понятны мотивы этого преступления, и он почувствовал к убийце одну лишь жалость. Он лежал без сна в полутемной палате лазарета, ночная тишина полнилась дыханием больных каторжан, спина его горела под пропитанными мазью тряпками, и он мысленно дал себе страшную клятву, что скорее умрет, чем позволит своим врагам еще раз глумиться над ним. Придя к такому решению, он гневно отринул от себя понятия чести и достоинства, жалкие клочки которых он еще недавно хранил в своей душе, и вспомнил о странном человеке, который снизошел до него, пожал ему руку и назвал братом. Он заплакал тогда скупыми слезами от этого неожиданного привета, с которым обратился к нему человек, которого он считал таким же черствым, как и других. И тогда священник признался ему в своей слабости именно в то мгновение, когда его собственная слабость пересилила стыд.
Успокоенный короткий передышкой, какую дало ему пребывание в лазарете, он постепенно обратился к мысли о религии. Он читал о мучениках, терпевших невыносимые страдания, которых поддерживала вера в бога и загробную жизнь. В своей безрассудной юности он высмеивал священников, а также обряды богослужения. Теперь же, испытывая все большую ненависть к человечеству, он стал презирать догму, учившую людей любить друг друга. «Бог есть любовь, братья мои», – провозглашал капеллан по воскресеньям, в остальные дни щелкал кнут надзирателя и свистела плеть. Что за смысл в этих проповедях, если в жизни никто им не следует? Куда как легко «духовному наставнику» внушать арестантам, что не следует предаваться дурным страстям и что нужно со всей кротостью сносить наказания. Как мудр и правилен его совет: «Положись на бога», но, как говорил один закоренелый пьянчуга, «бог чертовски далеко от Порт-Артура».
Руфус Доуз про себя усмехнулся, слушая наставления священника о том, что лгать и воровать грешно, обращенные к людям таким, как он, изведавшим в жизни самое страшное. Он считал, что все священники – либо дураки, либо обманщики, а всякая религия – издевательство и ложь. Но теперь, когда в миг тяжелого и мучительного испытания его собственные силы ему изменили, он начал подумывать о том, что религия – это не только притчи и изречения, о которых столько спорят, по и нечто животворное и укрепляющее. Дух его был сломлен, тело ослабело, пошатнулась вера в собственную волю. Ему хотелось обрести хоть какую-то опору, и он, как и все в подобных случаях, потянулся душой к Неведомому. Если бы только подле него оказался христианский священник, безразлично какого толка, или просто верующий человек, который мог шепнуть несчастному слова утешения и милосердия, освободить его душу от мрака и отчаяния, исторгнуть у него признание в своих заблуждениях, упрямстве и опрометчивости, осветить бы страждущую душу обещанием бессмертия и справедливости, он мог бы спастись от своей судьбы. Но такого человека рядом с ним не было. Он попросил позвать к нему капеллана.
Норт в это время сражался с департаментом, ведавшим делами каторжников, добиваясь возмездия за смерть Керкленда, и, став жертвой «чернильных душ», отсылавших его из одного места в другое, встречал то холодность, то чопорное презрение. Руфус Доуз, прождав его целое утро, уже устыдился своей просьбы, но тут в его камеру почтительно проводили врачевателя душ мистера Микина.
Глава 48
УТЕШЕНИЯ РЕЛИГИИ
– Ну что, друг мой, – вкрадчиво сказал Микин, – вы, кажется хотели видеть меня?
– Я просил позвать капеллана, – буркнул Доуз, все больше злясь на себя за свой порыв.
– Я и есть капеллан, – с достоинством ответил Микин, как будто желая сказать: «Я вам не Норт в гороховом пиджаке, то и дело прикладывающийся к бутылке, а добропорядочный священник, друг самого епископа!»
– Я думал, что мистер Норт…
– Мистер Норт уехал, сэр, – сухо ответил Микин, – но я выслушаю вас. Констебль, не уходите, подождите меня за дверями.
Руфус Доуз подвинулся на деревянной скамье и, прислонив к стене камеры еще саднящую спину, горько усмехнулся.
– Можете не бояться, сэр, я вам ничего не сделаю, – сказал он. – Мне просто хотелось поговорить.
– Читаете ли вы Библию, Доуз? – спросил Микин. – Думаю, что вам полезнее будет почитать Библию, чем «просто поговорить». Смиряйте себя молитвой.
– Библию я читал, – сказал Доуз, продолжая сидеть откинувшись и наблюдая за посетителем.
– Но смирило ли это гордыню вашу? Понимаете ли вы бесконечное милосердие господа, который жалеет даже самых отъявленных грешников?
Арестант сделал нетерпеливое движение. Значит, ему снова предстоит слушать набившие оскомину тошнотворные и пустые слова о благонравии. Он просил хлеба, а ему, как всегда, подали камень.