Отказать Пигмалиону
Шрифт:
– Прошлое всегда интересно для посторонних. Мне уже не хочется на это все смотреть. Для сожалений нет сил, для умиления я слишком мудр. – Бару аппетитно размачивал печенье в чае.
– Моя первая воспитанница выступает в Большом, – произнес Вадим.
– Знаю. Не все сплетники еще померли.
– Это та, с глазами? – вступила опять жена, но уже откуда-то издалека.
– Нет, эта та, что с голосом. С глазами в Третьяковку ходят, «Трех богатырей» смотреть, – ответил Илья Исаакович.
– Умник, – донеслось в ответ, и раздались четкие решительные шаги.
– Ушла. Поняла,
К своему удивлению, Вадим изложил свою историю, как излагают задачу, коротко, почти без эмоций, почти объективно. И вопрос, мучивший его все это время, он сформулировал четко:
– Что делать? Бросить все и всех и посвятить ей жизнь, делая из нее звезду? Расстаться, не мстить никому, не обижаясь ни на кого?
Бару слушал так, как слушают заключение врача о собственном здоровье, – не пропуская ни единого слова. Потом, помолчав, произнес:
– Вы рассказали мне мою жизнь. Кто бы мог подумать! Видите ли, эта женщина, которая сейчас перебирает мои старые носки, была тоже с голосом. Она и сейчас его имеет, но только не такой приятный, как раньше. Это из-за нее я оказался в парикмахерской. Если, конечно, подходить к вопросу с точки зрения «эффекта бабочки»: «Изменишь одно – изменится все!»
Илья Исаакович удобно устроился на стуле и продолжил:
– Когда-то я так высоко взлетел, что казался себе богом. Бессмертия, правда, мне не полагалось. И душу разумно было оставить внизу – душа мешала божественному времяпрепровождению. Но однажды я встретил эту женщину и забыл, что я – бог. Я был не так молод, как вы, но сил на безумство хватило. Я оставил семью, детей, Москонцерт и любимое Министерство культуры. Впоследствии мне все простили этот шаг, кроме Министерства. Я дал клятву, что моя любимая девушка, это создание, которое природа наделила удивительным даром, станет мировой звездой. Слово «мировая» я произносил почти шепотом, я сознавал, что Большой и Кировский театры – это даже больше, чем мир. Ну, вы меня понимаете. Я ее встретил в областной филармонии – так, пшик, самая маленькая концертная ставка, никакого репертуара, папа – богатый закройщик, который хотел, чтобы дочь вдевала ему нитки в иголки. А она хотела петь. И правильно хотела – голос был, какой голос! Окончила музыкальную школу, потом училище, потом пошла на сцену. Дома, сами понимаете, гранд-скандал с отлучением от портняжного стола. Она даже головы не повернула, ушла. Когда мы встретились, она весила сорок восемь килограмм и была выше меня на десять сантиметров. С тех пор она и пополнела, и, мне кажется, сильно подросла.
Илья Исаакович задумчиво посмотрел на вазочку с земелахом.
– Я потерял голову. Нет, не от голоса, от глаз, от лица. Вы не представляете, что за народ эти певицы? Громоздкие, толстые, капризные и все время едят. Диафрагма должна «лежать»! На чем, спрашивается, лежать? На сале? На сале лежит картошка, в крайнем случае яичница. А диафрагма должна просто быть, как должна быть талия. Рядом с этими тетками моя Дина была Улановой. Я сомлел и забыл про Москонцерт. Это было так странно – смотреть на мир и не видеть больше никого.
– И она стала известной певицей?
– Стала. Даже очень известной.
– Дина… Дина Гнедина! Мне лицо показалось знакомым, но я подумал, что она похожа на известный портрет…
– Вадим, вы придуряетесь! Неужели мы так постарели, что даже не похожи на наши пожелтевшие газетные портреты?
Вадим смутился. Они постарели и были похожи только на самих себя в старости, это была правда. Но признаваться в этом старику не хотелось.
– Вы постарели, но не настолько. А женская красота, сродни той, которой наделена ваша жена, она остается.
Илья Исаакович довольно улыбнулся:
– Мне приятно это слышать. Так вот, через год мы получили бумагу с «казенными буквами»…
– С чем?
– С казенными буквами. Вы не знаете, что это такое? Это официальная бумага, напечатанная на бланке. Машинкой или в типографии. В казенном учреждении… Написанная не от руки.
– Интересное выражение.
– Вадим, я отлично знаю четыре языка, а московский говор – мой родной. Я «акаю», и в письме моем обнаруживается потрясающая грамотность, «Войну и мир» я могу цитировать наизусть. Но с возрастом я все больше вспоминаю язык моих родителей. Так вот, мы поженились.
– И что?
– Ничего. Она пела. Я устраивал гастроли, занимался ее делами, гардеробом, здоровьем, сберкнижкой.
– Что же дальше?
– А ничего. Ничего. Дальше ничего не было. Гастроли, выступления, гостиницы, контракты, деньги. Много денег. Много гостиниц. Много выступлений. И опять деньги. Известность. Два раза ругали в «Труде» и один раз похвалили в «Советской культуре». Мы жили табором – тут тебе и семья, тут тебе и песни с плясками. Только вот… Это как, жену каждый день видеть в старой ночной рубашке. Вы понимаете?
Вадим почти понимал, что ему рассказывал Бару. Понимал, но не очень верил. Как может любовь, единство целей, «дыхание в унисон» разрушить отношения?
– Может, – словно угадал его мысли Илья Исаакович. – Искусство не признает харканья в соседней спальне. Я должен был видеть ее только на сцене, только в парадном платье, ну в лучшем случае уставшую после бисирования с цветами в руках. А моя ругань с администраторами театров, концертных залов, мой хамский и жалкий лепет, когда нам отказывали? Мы смешали творчество и любовь, совершенно не подозревая, что они, как жир и вода, смешиваясь, превращаются в мутную, неаппетитную бурду. Мы где-то потеряли искусство и где-то потеряли любовь.
– Но вы же вместе?
– Да, и теперь мы опять любим друг друга, но каждый из нас ничего так и не добился. – Бару понизил голос. – Средняя певица и третьеразрядный импресарио. У нас нет детей. Видите ли, мы превратили семью, считайте, любовь, в базар, в этакий рынок. На рынке как? Я тебе – деньги, ты мне – товар. У нас, влюбленных, получилось: я тебе – голос, ты мне – концертную деятельность. Ты обязалась петь, я за это обязался обеспечить тебя контрактами.
– Так всегда было между артистом и импресарио.