Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Подошли Никита Аладьин с Косоуровым и другими мужиками и не отняли у Тихонова колес. Минодора и Ираида замолчали. Всем было противно глядеть на Ваню Духа, совестить, ругаться, и все устали. Да, может, и верно купил, пес с ними, колесами скатом. Степка — холуй заявится, нетрудно узнать, продано или украдено. Будь оно все проклято — усадьба, земля, добро и тот день, когда народ на это решился, и те, кто это выдумал! Не связываться бы со всем этим во веки веков!
Шурка, глядя на мужиков и баб, как им неприятно, воротит с души, был согласен с проклятием. Но когда он, проводив хохловских, набежавших в село ребят, оказавшихся вместе с ним, возвращался мимо избушки бабки Ольги,
Он услыхал истошное кудахтанье, хлопанье крыльев, причитания. Бабка ловила у себя в загороде курицу белой породы, с большим, как у петуха, гребнем — темновато было, а все же разглядеть в полусвете можно, если захочешь. Курица не давалась, распластав крылья, кудахтая, летала по грядам, по изгороди, бабка Ольга, плача, гонялась за ней.
Бабка громко жаловалась сама себе, что ничего ровнехонько не досталось ей, не дали, трумо и то отняли, чем она потешит — порадует Настеньку, распрекрасную королевну?
— Явился, взбулгачил народ, раздразнил мать сахаром, обещанным добром и укатил, ровно его не было. А ты ходи по миру с корзинкой и ее корми, горе мое, доченьку, сношеньку… Ручкой, ножкой не шевелит, головкой не ворочает, а исть просит, больше всякого мужика, пильщика, корми с ложки — рука устанет… Да кушай, болезненная, досыта, сколько желается, поправляйся скорей. Из останного накормлю, кусок завсегда добуду черствый, заплесневелый, а выпрошу… Не муж он тебе, не сын мне, обманщик, о себе токо думает, енерал, чужие штаны! Говорила, просила: запрягай, вали поболе всего на воз — и сытехонька женушка больная, и старухе матери не надо под окошком стучать, кланяться, просить милостыню. Не послушался, трумо пондравилось ему… А как взяли за волосья, убёг, чемодан на плечо и задами на станцию, на чугунку… Как я с бабами у колодца повстречаюсь, на речке, чего им скажу?.. Ох, несчастныи мы с тобой, Настюшка, разнесчастныи, невезучие! Все-то над нами измываются, помереть спокойно не дают! Это, тли, бесхвостье, и то издевается, не желает сидеть на дворе, на обнакновенной жердочке, привыкла к курятнику, подавай его… Где я тебе возьму курятник? У меня курицы перевелись, последнюю хорь зимой загрыз. Думала, разведусь господскими, породистыми, тащила тебя, прятала за пазухой, терпела муки. Эвон исцарапала меня всю, обмарала, и на — ко: однова яйца не желает снести, бежит домой… Да чем мой-то дом плох, цыпа — цыпонька, лебединое крылышко? На слободе заживешь, одна, никто тебя не потревожит, корм не отнимет, все крошки твои, драться, делить не с кем. Худо ли? Петух суседский в гости пожалует обязательно, клади по два яичка на день. Мне золотых не надобно, простых, да поболе… В лукошко живо посажу, высидишь цыпляток. На дворе-то у меня, знаешь, как будет весело! Настеньке ненаглядной цыплёночка в избу принесу, ма — ахонького, курно — осенького, один белый пушок да черненькие глазки — изюминки. Посажу на одеяло — забавляйся, гляди, радуйся: живое! И ты живая… и слава тебе господи, ничего нам больше не надобно, мы самый богатый… Цып — цып, анафема, цып — цып! Зарежу — и исть не стану!
Шурка слушал бабку Ольгу, а видел еще и Катерину Барабанову. И бабка Ольга и Барабаниха приговаривали одинаково и желали одного.
Наскоро перелез Шурка через изгородь, помог бабке Ольге поймать курицу…
Ах, если бы его воля, он сейчас все из усадьбы роздал бы народу, и ему ни капельки не было бы совестно! Чего стыдиться, ведь он не поджигатель какой, не вор и не разбойник? Правильно распевал вчера песенку Катькин отец у хлебного амбара, отпуская нуждающимся ячмень и овес. Степана Разина работнички, вот кто они такие. Каши, киселя наварят мамки, и все ребятишки будут сыты. Что тут
Нет, оказывается, никуда не годится. Народ, опомнясь, желал другого: чтоб провалилось все господское добро в трясину какую бездонную, потонуло в Волге, в самой глуби, не досталось никому. И барское поле, и сосняк в Заполе, и волжский луг — туда же, в тартарары! Жили без земли и проживем как-нибудь, господь милостив. Не привыкать ездить в Питер, на чужой стороне околачиваться. Подохнуть бы тем, кто выдумал этот самозахват! И Совет ваш разнесчастный хоть бы в острог поскорей засадили — не смущай народ, не вводи в грех. Не по Сеньке шапку надеваете, товарищи большаки!
Но шапка нравилась и была вроде как по голове, если не всем, так многим. И Совет не собирался садиться в острог, не трусил, распоряжался, как вчера, даже еще решительнее. Совет раным — рано послал по деревням нарочных с наказом: все взятое вернуть немедля в усадьбу; не забыть, кто нуждается в посеве, собраться к двенадцати часам в барском поле, к реке, на запущенных загонах, — Совет будет делить землю.
Еще ранее, чем успели разойтись нарочные, Марья Бубенец, проспав трубу Евсея, провожала корову на выгон, в стадо, и нашла кинутые на задворках, в крапиву, два мешка с овсом. А Надежда Солина наткнулась на зерно и того проще: на шоссейке, к станции, прямо на булыжник и песок высыпал кто-то, постарался большущую кучу ячменя, пуда три.
Вскорости, после завтрака, Терентий Крайнов пригнал телят и овец из Починок. А глебовские мужики, идя в село, нашли в канаве изрубленную топором лакированную барскую этажерку и распоротую во всю длину тиковую перину. С досады перину попинали ногами, и бело — дымное облако поплыло над загородами и овинниками, как пух от тополей.
— Добро-то чем виновато? — сердился народ. И радовался:
— Заговорила-таки совесть, сыскалась! Погодите, бабы, мужики, еще которые и с повинной пойдут, сами понесут в амбар, в дом, что взяли.
И верно, первым потащил на горбу порядочный куль Апраксеин Федор и все дымил себе в бороду табаком, отворачиваясь от народа, попадавшего навстречу. А с ним здоровались нарочито громко и словно не замечая, что такое он несет на плече и куда. Сестрица Аннушка, которую вчера и не видывали на пожаре, вдруг засобиралась в будни в церковь, не то к просвирне, и звон уже летела озимым полем, тропой, и что-то несла неловко в узле. Ноша, должно быть, сильно оттягивала руку, сестрица Аннушка, кособочась, часто меняла руку, то в правой понесет узел, то в левой.
— Поехал чёртушко в Ростов да испугался крестов, — сказала Шуркина мать и даже плюнула на чистый пол в избе, чего никогда не делала.
Но скрежетали торопливо жернова по иным сеням, дворам солдаток, где ребятни прорва, и тут соседи притворялись, что не слышат дребезжания и визга самодельных, подбитых железками деревянных мельниц, на которых по военному времени научились разделывать с горем пополам овес и ячмень на крупу. Тем более им, соседям, невдомек, не чутко было глухого, тяжелого гуда каменных с насечкой, старинных жерновов, растиравших зерно в муку.
Бог с ними, с жерновами каменными и деревянными! Пусть себе скрипят, никому не мешают. Не от сытой жизни решается на такое человек. Да и кто знает, чье тут зерно и когда его успели хозяйки высушить. В печи за ночь, на поду, разве. Сырое-то ведь и не смелешь ни в муку, ни в крупу.
Зато всех насмешил парковский депутат. Он вез в тарантасе мешок торчмя, на заднем широком сиденье, точно попа в рясе, а сам жался на передке, в жилете и опорках на босу ногу, круглое, доброе лицо от крика кумачовое, как рубаха. Он здоровался с каждым встречным и всем выкрикивал одно и то же: