Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Дома не сидится, в гости не зовут… Прикатил без приглашенья! Здорово! Может, угостите и меня какими остаточками… господскими? Ха — ха — ха! Ну, что мямлишь, жалеешь, не знаешь? Я знаю! — гремел он, и рот его, скошенный в сторону болезнью с малых лет, весело дергался, кривился вовсе не страшно. — Стройными рядами вышел пролетарьят на борьбу… В Ярославле у Корзинкина заваруха, такая же, как у вас. Честное рабочее слово! Ездил по службе, слыхал, трубмя трубят на вокзале. Прибавку к жалованью, слышь, дали, уступили, тридцать копеек на рубль, а цены в фабричном лабазе повысили вчетверо. Народ осерчал, поймал дирехтура Грязнова да на тачке и вывез за ворота фабрики. Ха — ха!.. Вот бы и вам, братцы, не зевать, вывезти в навозной телеге за околицу всякое дерьмо, свалить в канаву подале, чтобы не воняло… Что? Не вру, знаю, посадили дирехтура в Коровниках в тюрьму, настоял пролетарьят. Конечно, дружки — буржуи потом выпустили,
— Чем же? — спросил Матвей Сибиряк.
— Не знаешь, а еще фронтовик!.. Мы знаем! На худой конец вот этой кувалдой!
Он показал пестро — синий от въевшихся в кожу металлических опилок кулак.
— Ах ты, отлёт!.. Отлёт и есть, — насильно улыбались мамки и, осуждая, качали головами. А которые, не утерпев, дразнили: — Это что же, стоять вместе, бежать врозь? Да за тобой, мерин гладкий, и по чугунке не угонишься!
— Не за всяким тычком гонись, разные бывают: ни в землю, ни в огород, ни в печку, — подзадоривали Косоротого иные мужики, отвечая мамкам. — Полноте хаять, он умеет с камня драть лыко… Чего там, как глянет — лес вянет!
— Я-то? — начинал сердиться Кирюха, всерьез засучивая рукав шинели, потрясая сызнова пестрым кулаком. — Подходи, попробуй. Черта — дьявола укокошу насмерть! Хоть чужого, хоть вашего!
— Хорошо бы, — сплюнул Апраксеин Федор. — А то когда-то наш хромой дьяволюга подохнет, он еще и не хворал…
Большинство мужиков отмалчивалось. Они кряхтели. морщились, вздыхали, точно не опохмелились после гульбы, не успели и потому мучились, страдали. Мужики дымили напропалую самосадом, курили и не могли досыта накуриться. Все были возбуждены, всем не сиделось дома, ходили по задворкам, по гумнам, размахивая сильно руками, как бы торопясь куда-то, пробовали что-то делать по хозяйству и бросали. Мужикам было не до смеху и шуток. Да и мамкам одинаково. Некоторые мамки и мужики хоть и зубоскалили, так больше притворяясь, отводили душу, авось не так будет неловко.
Беспокоились об усадьбе, точно за ночь одумались. Жалели флигель, сарай с сеном, овин, растащенное неведомо кем и куда барское добро. Поди докажи, что Мишка Император, стрекулист, индивид очумелый, поджег, а другие умники — индивиды спьяна, стрезва ему не подсобляли. Да позарились еще на чужое: все равно сгорит, пропадет, бери, пригодится. А не подумали, что придется отвечать. Кому? Всем!.. Насчитают — и не расплатишься!.. Не в том дело — получается недовес больше, чем в лавке Устьки Медовые Уста. Худым — худо получается… Как ты сказал? Ха — ха! Истинно Медок, Сахарок, а раскусишь — горько… Да я о деле, приговор писали про барский луг, поле, рощу, а потащили одеяла и хомуты, зашарили в сусеках, по кладовкам… Счастье! Оно, други, на кого захочет, на того и свалится. Не зевай, подбирай!.. Тьфу! От этакого счастья хоть сквозь землю провались со стыда!.. Что же ты, Совет, поздно явился? Где же ты, Совет, был, когда пожар занялся, побежали с узлами, с мешками? Бородухин-то, чу, в открытую грозился еще в избе, на собрании. Не хватило ума сообразить, куда он в генеральских сапожках потопает, что зачнет вытворять!.. А у тебя хватило? Сваливай на один загорбок!.. Да Родя милый за руку нас и удержал, бабоньки, спас от греха… Эх — ма — а, растащили — и не сыскать, не вернуть!.. Разберемся, вернем. В обиду себя напрасно не дадим. И Родион Большак, Совет не позволит, — они наши понятые, свидетели и защитники. Верно! Про барское поле, как его делить, пахать, засевать, — вот о чем кумекай — троица скоро… Чтоб ему околеть в одночасье, пожинателю плодов революции, антихристу со шпорами, анахристу, демон его разберет, как сказать! Скрылся, ворюга, а ты отдувайся боками за хрипуна, пировальщика… Пируй в остроге!
А Шурке все виделся поздний холодный вечер, лимонная, с перламутром заря над церковной рощей и школой, сырой, редкий туман по Гремцу и красноватый уголек папиросы в темноте за ручьем, возле поповой бани. Он знал, чья эта тлеет папироска, кто стоит на горе и смотрит на усадьбу, на расходящийся молча по домам народ.
Почему он не помог Совету унимать людей, тушить пожар? Как же теперь Щурке встречаться с ним, разговаривать? По субботам надобно ходить в школу, с десяти до двенадцати дежурить, выдавать ребятам книжки из библиотеки — такое было распоряжение, когда распускали классы на лето. Как радовался и гордился тогда Шурка, как
Вчера, когда он глядел на огонек папиросы, у него отнялись сразу ноги, сдавило горло и сильно застучало в белобрысой стриженой, вдруг смерть озябшей голове.
Потом оказалось, что гремело не в голове — звенела подковами, спотыкаясь о булыжины, Минодорина лошадь, и отдавало в висках. Все равно было нехорошо, тоскливо. Батя, подняв воротник шинели, ежился в передке дрог, уронив вожжи на кожаные свои обрубки. И не радовало, что где-то близко доносился твердый голос дяди Роди, который, провожая, прощаясь с мужиками, бабами, успокаивая их, что утро вечера мудренее, не зря говорится, спрашивал потихоньку: «Мамаха наша как?» — «Ужинать дожидается», — отвечал Яшка. «Тоньку сколько раз присылала, да я ее прогонял», — похвастался Петух. «Напрасно, — сказал ему отец живо. — Ужинать, брат Яков, давно пора!»
Было слышно по воде, как ругался за крутояром, на берегу Волги, Капаруля, не найдя лодки. Он, должно, ходил на станцию в буфет набиваться с подлещиками, вернулся — и на тебе: не попадешь в будку ночевать. Капаруля возился, бултыхал камнями на мели, совсем как водяной, матерился ужасно, кто посмел взять без спроса посудину, и ругмя ругал еще кого-то, и не очень понятно:
— Ай, дурачье, рыба в реке — не в руке! Мы — ста да вы — ста, слобода, ваше — наше… Сунулись, и караул кричи: горит, твое — мое, а мое — не твое, выкуси. Пымай, разиня, хоть ершей, опосля и уху вари, хлебать зови… Мазурик, бесстыжие бельма, высмотрел лодку! Озоруй, такое время, нашармака живешь, подёнка. Дознаюсь, не спущу! Жалко, парнишку испугаю, дрыхнет, а не минешь будить, звать… Ле — шка — а, уг — на-ли за — воз — ню-то! — заревел — заорал Капаруля, и эхо отозвалось, откликнулось на том берегу, в ближнем перелеске. — Чего смотрел, не — го — дяй? Ищи в ку — устах — ах, тамо, чай. Да просни — ись за ради Христа! Не найдешь — вы — по — ррю — у–у!
Где-то сзади Шурки, точно бы в усадьбе, перебивая мольбу и угрозы Капарули — водяного, Митрий Сидоров, похохатывая, стуча яблоневой ногой, спрашивал:
— Ты, кукушка, дома не живешь, гнезда не вьешь, а лампу зараз к себе тащишь?
Неприятный голосишко, проклинавший недавно революцию, желавший возвращения старой жизни с царем и городовым, эта пискля объясняла Сидорову без визга, поспешно — ворчливо:
— Отнял у глупой бабы — с. Вещь ценная, люстра — с, как бы не разбили… На место несу, в дом — с.
— Неси, неси, — разрешил Митрий. — Да смотри, не ошибись крыльцом!
Возле села мамки наткнулись на Ваню Духа, поймали с поличным: Тихонов, полем, межой, прямиком из усадьбы катил целый скат некрашеных, ошинованных колес. Он надел колеса на кол, приладил к нему довольно ловко с обоих концов веревку и пёр добычу, запрягясь точно в оглобли. Колеса белесо — мутно качались, дребезжали, сталкиваясь новыми, светлого железа шинами, разъезжались вкось, и сам Ваня Дух, без картуза, растрепанный, расстегнутый, хрипло дыша, качался, согнувшись криво набок, налегая грудью на веревку. Левый пустой рукав ватного праздничного пиджака, неизвестно когда заново пришитый, болтаясь, хлестал — настегивал хозяина по согнутым коленям, а правая растопыренная пятерня касалась межи, упиралась в нее, как третья нога, — до того эта здоровая рука Вани Духа чудилась длинной.
— Как же так, Иван Прокофьич? — остановили Ваню Духа тетка Ираида и Минодора. — Балакал, не трогайте, чужое, нельзя. А сам трогаешь, четыре колеса катишь?
— Сам! Что сам? Какое чужое? — зарычал Тихонов, не останавливаясь, утираясь ладонью, третьей ногой, доставая на ходу из кармана мятый картуз, нахлобучивая его по брови. — Я за энтот скат позавчерась чистоганом заплатил самой Ксенье. Без копейки сидела форсунья, пожалел, выручил, лишние им колеса… а теперь, извольте видеть, украл!