Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Стали расходиться, приглушенно разговаривая, точно на похоронах каких, избегая смотреть на барский безмолвный домище, на беспорядок на усадебном дворе. Кое-что из вещей и мебели, поплоше, неподобранное, лежало в самых невообразимых местах. Бабы и мужики старались не замечать этого, но, должно быть, против воли все видели и качали головами, точно не понимая, что тут такое произошло, отчего был пожар, зачем опрокинут кухонный стол на грядах в саду и брошено в грязь, изорвано в клочья кружевное платье. И все почему-то спешили поскорей уйти из усадьбы, особенно дальние.
Но сельским немногим удалось это сделать, не успели, — с крыльца сбежала девка, та самая, что несла на руках
Мужики и мамки молча переглянулись и немного обождали идти по домам. Они поступили правильно: еще не кончились ихние дела в усадьбе, может, настоящие-то дела только начинались. Да вот, так оно и есть: подъехал на своем буланом, ожиревшем за зиму мерине в просторно — покойных дрогах поп отец Петр с Колей Немой, кучером и Василием Апостолом и не позволил им и никому другому помогать ему слезать наземь. Такого, кажется, никогда не бывало, подумайте, батюшка сам, кряхтя, колыхаясь мягким животом, слезал с дрог в соломенной крашеной шляпе, темно — лиловой новой рясе с крестом на груди, и весь побагровел от усилий. Коля Нема не утерпел, подскочил, гугукая, к попу, но тот уже стоял на песчаной дорожке перед крыльцом, ш отдыхая от трудов, оправляя рясу и сивую, всклокоченную бог знает отчего бороду.
Народ первым поторопился поклониться попу, здороваясь. Батюшка ответно кивнул, но не благословил, как он это всегда делал при встречах с прихожанами. Заметно было, всем очень неловко, отцу Петру, должно быть, неудобно больше всех.
— Что же это такое? — тихонько, нерешительно спросил он у народа. — Как же это так?
Ему не ответили.
Он сконфузился, замычал, закашлял. Мужиков и баб тоже прохватил коклюш вдругорядь, нынче все простыли, даже у Шурки защекотало в горле. Шурка покраснел, а отчего, и сам не знал.
Ребятня постаралась поскорей спрятаться за взрослых, чтобы батюшка их, учеников, не видел. Он и не видел, попу было не до ребят. Он, отец Петр, сделал то, чего никогда не делал на людях: полез в карман рясы и вытащил костяную табакерочку, раскрыл, сунул в нее щепотью три пальца, потом приложил эту щепоть поочередно к ноздрям своего крупного носа, сильно втянул в себя и утерся коричневым, с бледной каемочкой, большущим платком.
— Ну, слава богу, — сказал он, признав дядю Родю. И тот еще раз поклонился отцу Петру и, приложив ладонь к солдатской фуражке, отдал попу честь. Да так оно и было, все видели, и всем это понравилось.
Народ молчал, не смел глядеть на попа и ждал, что еще скажет батюшка. А батюшка косился на пожарище из-под нависших белых бровей, и толстые, насмешливые, такие знакомые ребятам губы мелко, часто дрожали. Отец Петр вскинул брови и, поеживаясь, отворачиваясь от пожарища, промолвил:
— Холодновато…
Замялся, повертел табакерку, открывать второй раз не стал. ·
— Это плохо, холод? — спросил он.
— Хорошо, отец Петр, — отозвался поспешно глебовский депутат Егор Михайлович. — Тепло будет, не минует. А с холодком, глядишь, и дождичек придет, побалует… Не управились с севом, дуй те горой, — пояснил он. — Надо бы дождя.
— Да. Надо бы, — согласился батюшка и трудно полез на высокое крыльцо по крутым ступеням.
Он прихватил с боку рясу, как мамки прихватывают свои юбки, чтобы не запачкать
Дедко Василий и работник, конечно, кидались подсобить попу, хотели взять под руки, но батюшка сызнова не разрешил. Один, медленно, твердо поднялся он на крыльцо, постоял у колонн, отдышался и скрылся за дверью.
Сельские мужики и бабы ждали, что будет дальше. Ребятам бросилось в глаза, что около дяди Роди как-то само собой сгрудился весь его Совет, даже Шуркин батя примахал на руках к крыльцу. А позади Совета, будто подпирая его, сдвинулись сельские каменной стеной. Только Осип Тюкин, харкнув нарочито сильно, сплюнув, повернул домой, и Катька вприскочку, веселая, побежала за отцом.
Яшка Петух подарил Шурке малый подзатыльник. Шурка без промедления щедро отплатил другу. Эх, уж забыли, трепачи, кто такие! Они виновато протиснулись ближе к Совету. Как-никак помощникам полагается всегда быть под рукой у председателя и секретаря, могут понадобиться. Пожалуйста, они тут как тут.
Вскорости рядом с ними очутилась снова Растрепа. Вот до чего доводит бабье любопытство: отца больного, в бинтах, убежавшего из больницы, не проводила до дому! Жалела весь день, а тут променяла неизвестно на что, боится пропустить в усадьбе самое интересное. А ведь не в интересе суть, в подмоге. Понимает она это или не понимает? Ну, да пускай стоит, места хватит, может, и пригодится, свой человек, поболе чем свой, если перестанет… Стоп, машина, задний ход!
Все молчали, лишь Коля Нема, оглядывая пепелище, гугукал и стонал. Огромный, медведь медведем, он косолапо топал по пожарищу, возвращался к народу, хватал за плечи мужиков и все показывал им на разваленный от огня флигель, на брошенное, не подобранное господское добро, что-то втолковывал по — своему, и его румяное от здоровья, доброе лицо и морщилось беспрестанно и широко, безудержно улыбалось, словно Коля Нема одобрял и жалел все, что видел. Да еще дед Василий Апостол, онемев, поторчав некоторое время обгорелым столбом у железной, искореженной кровати Платона Кузьмича, поглядев на пепелище и на два других на гумне, охнув, принялся матерно бранить мужиков, баб и себя, взывая к господу богу, почему он, праведный, всевидящий, не разразил на месте намертво сволочуг, нехристей, у которых поднялась рука жечь и грабить.
Скоро опять сбежала с крыльца прислуга и теперь громко, довольная, закричала на весь двор, что Ветерка не надобно запрягать, Ксения Евдокимовна передумала, она уедет на батюшкином мерине, места всем хватит на дрогах.
У Шурки щемило в ушах от резкого голоса. «И чего кричит? — подосадовал он. — Слышно, все давно рты закрыли, дедко и тот звон перестал браниться».
Майский жук прогудел над стриженой головой и так низко, что голове стало зябко. Вечер шел обычный, сыровато — свежий, с поздней, долгой, в половину неба зарей к станции и железнодорожному мосту и первой крохотной звездочкой над Волгой. Спускались, как всегда, и не могли спуститься на землю высокие синие небеса, звезда теплилась свечкой в глубине совсем близко. От зари и сумерек все окрест казалось знакомо — сиреневым с позолотой, неясное и мягкое, как это бывает в поздний погожий час весной. Сиренево — позлащенными были неподвижные, с железно — лиловатым отблеском лица мужиков и мамок, сиреневыми, с чернью и прозрачным сусальным золотом, виднелись кусты смородины и малины в саду, лиловые с позолотой барский дом и людская, березы в роще. И ближнее и дальнее было одинаково весеннее, туманно раскрашенное, легкое, точно из бумаги, приятное.