Открытие мира
Шрифт:
Еще накануне вечером, перед тем как лечь спать, мать записывала на лоскутке бумаги, что купить. Шурка, весело болтая ногами и почти лежа на столе, подсоблял матери вспоминать.
– Перво-наперво соль и керосин, - записывала мать, низко склонив голову к бумаге и мусоля карандаш.
– Аржаной муки два пуда. Своей-то у нас от рождества нету... Спичек еще пачку...
– Сахару, - подсказывал Шурка.
– Да, фунта три сахару и восьмушку чаю. Пшена чуточку, на одной картошке больно голодно... Масла постного бутылку... нет, полбутылки. Ну, мучки белой хоть немножко...
–
Мать клала карандаш на стол, поднимала голову и минутку думала.
– И кренделей, - соглашалась она, - полфунтика.
– Фунт, - поправлял Шурка.
– Денежек не хватит, Санька.
– Хватит, хватит! И ландрину обещала. Покупай!
Мать сердито косилась на Шурку.
– Навыдумываешь тут!.. Когда обещала?
– Тот раз, когда к тетке Апраксее ходила, помнишь? Я корову загонял и дотемна один сидел... Ладно, мамка, ладно. Я тебя тоже обману!
Шурка начинал плакать, и мать уступала.
– Судака малосольного хочется, - говорила она, вздыхая и почесывая карандашом в волосах.
– Спекла бы я в воскресенье пирог белый... Рису где-то горстка завалялась, и лук есть... Уж разве побаловаться?
– Пиши, пиши!
– торопил Шурка, опасаясь, как бы мать не раздумала.
Он прибавлял свету в лампе, пододвигал к себе бумажный лоскут и пристально его разглядывал. Каракулей нацарапано много, но которые из них обозначали крендели и ландрин - неизвестно. Да и записаны ли они, эти бесценные лакомства, - вот вопрос. Ах, поскорей бы в школу! Писать, читать и ни о чем не беспокоиться... Шурка хорошо помнил случаи, когда мамка забывала написать про ландрин и крендели. Поэтому он водил пальцем по каждой карандашной черточке и закорючке, требуя объяснений. Мать, запинаясь, по складам читала написанное.
– Кажись, все... ничего не забыла...
– говорила она.
Шурка морщил лоб, напряженно припоминая.
– А мыло?!
– восклицал он с торжеством.
– Ай, батюшки!
– спохватывалась мать.
– Баловство записали, а дельное... Двумя фунтами не обойтись. У сестрицы Аннушки занимала, не минешь - отдавать кусок.
Отправлялись в лавку сразу после чая. Мать везла тележку, Шурка бежал собачонкой впереди, крепко зажав в кулаке исписанную карандашом бумажку.
По высокой скрипучей лестнице, держась за перила, поднимались на галерею. Шурка обеими руками, грудью и коленкой толкал широкую, обитую железом дверь в лавку. И никогда ему не удавалось одному открыть дверь такая она была тяжелая. А сбоку на толстой веревке еще висел кирпич, перехлестнутый крест-накрест ржавой проволокой. Когда Шурка с помощью матери приоткрывал дверь и они влезали в лавку, дверь с писком и треском захлопывалась сама собой.
– Пожалуйте, Пелагея Ивановна, пожалуйте-с... Давненько не заглядывали!
– весело ворковал Устин Павлыч, быстрыми круглыми движениями вытирая о фартук руки и здороваясь.
Он и Шурке протягивал короткий толстый мизинец, ласково щекотал под подбородком.
– Поклевать конфеток прилетел? Ну, клюй, клюй, голубок, на здоровье.
И непременно совал Шурке в рот какой-нибудь гостинец.
Потом
– Приказывайте, Пелагея Ивановна!
Шурка передавал матери бумажку и впивался глазами в полки, заставленные ящиками с пряниками и орехами, банками "лампасеи", календарями с красивыми разноцветными картинками и песенниками.
Тут, в лавке, все было как в сказке. Мешки с сахаром стояли прямо на полу - ешь сколько влезет. Золотые от ржавчины, крупные селедки плавали в бочке, в рассоле, только протяни руку - любая, самая жирная, будет твоя. Прямо с прилавка свисали в рот Шурке связки кренделей. У него разбегались глаза. Он водил носом по сторонам, и отовсюду пахло то сладким, то соленым, то сдобным.
Наверное, у Кощея Бессмертного не было столько добра. И Устин Павлыч ничего не жалел.
– Бери, бери больше, - говорил он Шуркиной матери, отвешивая пшено. Чистый мед!.. У меня второго сорта не бывает. Подбросим еще фунтик?
Устин Павлыч высоко поднимал совок, пшено ручьем текло в пакет, и железная тарелка весов опускалась вниз.
– Походец - святое дело-с, - говорил Устин Павлыч, жмурясь и поглаживая указательным пальцем черную щеточку подстриженных усов; он улыбался всем своим круглым бритым лицом.
Иногда в лавке, как на грех, вертелся Олег. Это очень расстраивало Шурку. Он завидовал не тому, что Двухголовый брал пряник, надкусывал его и, морщась, бросал пряник обратно в ящик, а тому, что Олег имел право заходить за прилавок, подсоблять отцу.
– Левочка, - ворковал Устин Павлыч, - достань, голубчик, баночку с ландрином... Зеленую, с третьей полочки.
Двухголовый, живо приставив лесенку, подавал отцу банку, а то и сам отвешивал ландрин, важно обращаясь к Шуркиной матери:
– Вам фунт али полфунта?
На Шурку Олег не глядел, будто Шурки вовсе не было в лавке.
"Вырасту большой, - думал Шурка, - заведу такую же лавку... И фартук заведу, и совок, и лесенку... Двухголовый придет, а я скажу: "Для вас товаров нету..."
Устин Павлыч считал на счетах, и у матери розовели щеки. Она так долго копалась в кошельке, что Шурка успевал сунуть нос раза два в каждый пакет.
– А судак?
– спрашивал он у матери.
– В другой раз купим.
Про крендели нечего было и заикаться. Хорошо, хоть ландрин, завернутый в серую толстую бумагу, лежал в покупках. Но до чего же он был крохотный и легкий, этот кулечек с ландрином! "Четвертка", - догадывался Шурка.
Если бы Двухголового не было в лавке, Шурка непременно заревел авось что-нибудь и выревел бы. Но при Двухголовом, который опять надкусывал и швырял пряники и набивал карманы грецкими орехами, он реветь не мог, хотя бы мамка вовсе ничего не купила.
На обратном пути Шурка помогал матери везти тележку, нагруженную покупками. И чем тяжелее было везти тележку, тем приятнее. Однако судак и крендели не выходили у него из головы.