Открытие мира
Шрифт:
"Завсегда так, - думал Шурка о матери, - дома говорит одно, в лавке делает другое. Поди, Устин Павлыч своего Олега не обманывает... Он добрый, Устин Павлыч, ласковый..."
Это была истинная правда. Даже на сходках, когда все мужики и бабы орали, ругались, Устин Павлыч ворковал, как у себя в лавке.
– Мужички, бабочки, - ласково унимал он, - да разве так можно? Гав, гав... Чай, люди, не собаки - лаяться... Старостой меня выбрали, так слушайтесь. Криком ворон пугают, а не дела решают. Надо-тка тихо, смирно.
– Смирна была овца, так ее волк съел, - смеялся дядя Ося.
– Ну, промеж
А если кто не соглашался, продолжал шуметь, Быков говорил:
– Чем кричать, ты мне завтра должок в лавку принеси.
И на сходке становилось тихо.
По большим праздникам Устин Павлыч выпивал с учителем и попом, и крепконько выпивал, но и тогда не скандалил, как Саша Пупа, разве что рвал на себе ворот рубахи, плакал:
– Душно мне... Ох, душно... тошнехонько!
И звал к себе всех в гости.
– Богатые - добрые, мам?
– спрашивал Шурка.
– Вот бы всех богатыми сделать, тогда бы ругаться перестали, да?
– Поди-ко! Богатые-то почище нас, грешных, грызутся.
– А Устин Павлыч?
– Мягко стелет, да жестко спать. Обсчитал меня в лавке на четвертак твой Устин Павлыч!
– сердито отвечала мать.
Видать, она, как всегда, говорила не то, что думала. Просто ей завидно было, что Устин Павлыч добрый, ничего не жалеет даже чужим ребятам, а она для родного сына боится лишнюю копейку извести.
И когда осенью лавочник застал Шурку в саду под яблоней, Шурка ни капельки не испугался, не убежал.
– Сладкие яблочки, голубок?
– ласково спросил Устин Павлыч, вытирая фартуком руки.
– Сладкие... Я, дяденька Устин, паданцы собираю.
– Хорошее дело. И много насобирал?
– Два кармана... и за пазухой немножко.
– Постой, я тебе помогу.
Он взял Шурку за руку, подвел к крапиве, прихватил обшлагом рубахи и пальцами самую большую, коричневую от пыли и выдернул с корнем.
– Где тут у тебя пуговка?
Оцепенев, Шурка дал расстегнуть себе штаны.
Устин Павлыч сунул крапиву - и белый свет померк для Шурки. Словно черти в аду поджаривали его. Он ревел и плясал, пока Устин Павлыч аккуратно застегивал ему штаны.
– Ну, беги домой, голубок!
– сказал он со вздохом.
И Шурка побежал, ничего не видя и не разбирая, расшиб губу, перелезая через изгородь, потерял паданцы и только за амбаром освободился от крапивы. Ужинал он в тот вечер стоя и утром долго не решался присесть на лавку.
Глава X
ШОССЕЙКА И ЕЕ ЛЮДИ
С тех пор как Шурка отведал крапивы, один раз приходила зима. Шурка очень удачно обменял старую козулю* на лоток*, катался на нем с горы и не падал, как настоящий парень. Побывал с Яшкой на Голубинке, в Глинниках и за Косым мостиком; караулил тройки у воротец, смотрел, как режут поросят; лазил по чужим огородам, дразнил нищих, бегал в усадьбу и столько всего увидел и услышал, что теперь он, конечно, все знал, пожалуй, даже больше матери.
За обедом, возвратившись с гулянья и не выпуская из рук ложки и хлеба, проливая суп и схлебывая со стола лужицы, он рассказывал новости.
Ваня Дух поругался с Косоуровым. Так, незнамо за что - за осину в капустнике. Ну, что бурей выворотило. Косоуров хотел подобрать, на его гряде осина лежала, а Ваня Дух не дал.
Новостей хватало на весь обед - так много знал Шурка.
Каждый день, проведенный на улице, что-нибудь да приносил новенькое, особенно если Шурка торчал на шоссейке. А он любил это делать. Даже если не проезжали тройки и клянчить денежки и гостинцы было не у кого, все равно страсть было интересно сидеть у воротец - конечно, без братика, свободным парнишкой, в веселой, шумной ребячьей компании.
Свесив ноги в канаву, они наблюдали, как неожиданно, словно из-под земли, появляется у Косого мостика прохожий, малюсенький, как букашка. Ребята тотчас загадывали, кто это: мужик или баба, нищий или так себе, идущий по делам, знакомый он ребятам или незнакомый? Спорили на щелчки по лбу, на кусок хлеба, на горсть подсолнухов либо на огрызок леденца, когда были богаты.
А букашка ползла себе да ползла по дороге, приближаясь, вырастая на глазах, и вдруг у нее оказывались три ноги, и ребята не знали, что подумать. Они волновались, залезали на воротца, чтобы лучше видеть. Крику бывало много, а толку маловато. Даже Шурка не мог ничего путного выдумать. Но вот трехногое существо подходило ближе, и все отгадывалось просто: идет глебовский Андрей Шестипалый и подпирается толстой еловой палкой.
По шоссейке брели в дальний волжский монастырь богомолки в черных, высоко подоткнутых платьях и серых от пыли платках, босые, с узелками и полусапожками через плечо. Торопливо проходили со станции мастеровые, чисто одетые, в яловых*, пропахших дегтем, крепких сапогах, с деревянными сундучками, пилами и топорами. Появлялись и пропадали безвестные странники, в лапоточках, длиннополых рясах, подпоясанных обрывками веревок, мочалом, на которых висели, позванивая, жестяные чайники. В полдень со станции проезжали тарантасы, запряженные в пары и тройки, и провозили богатых питерщиков. В базарные дни, к вечеру, ехали из города подводы с раскрасневшимися мужиками и бабами, горланившими песни.
Изредка пролетали тройки с неведомыми людьми, должно быть генералами, потому что одежда на них горела и сверкала, острый ребячий глаз улавливал настоящие револьверы и сабли. Ямщиков не мотало из стороны в сторону, они не пели и не свистели, а только нахлестывали кнутами взмыленных коней. Разговоров и предположений про таких ездоков у ребят хватало не на одну неделю. Но чаще по шоссейке брели в ту и другую сторону нищие, какие-нибудь калеки - безрукие, слепые, в язвах, на костылях.
Обыкновенно прохожие и нищие присаживались отдохнуть у воротец, возле ребят, закусывали, и тут начинались расспросы, разговоры, разные россказни.