Открытие мира
Шрифт:
– Страшно было?
– Страшновато, - признался дядя Родя, смахивая с русой мягкой своей бороды яичные скорлупки.
– А зачем бросился?
– Жалко. Разбиться мог насмерть.
– Платон Кузьмич?
– Нет, жеребец.
В конюшне хорошо пахло свежей настланной соломой. За тесовыми перегородками звучно хрупали сеном кони. Пыльный солнечный столбик тянулся от окошка к дощатому полу. И церковные колокола звенели, гудели, сотрясая стены, словно прославляя дядю Родю. И у Шурки опять звенела и пела душа, радуясь, что есть на свете такой смелый человек, такой силач, как Яшкин батька.
– Он взбесился, Ветерок?
– спросил
– Да, тятя, взбесился?
– Взнуздали его, - просто объяснил отец.
– А Ветерок этого не любит. Всякая скотина, Яков, бесится, когда ее, скажем, взнуздывают... Не хочешь ли попробовать, каково это?
И он, смеясь, потянулся за обротью, висевшей на стене.
Дядя Родя все объяснял, о чем его спрашивали. Как-то вечером пьяный Василий Апостол избил своих женатых сыновей. Жалея их, Шурка спросил дядю Родю:
– Все люди злые?
Тот, подумав, ответил:
– Не люди - жизнь злая, Александр.
– Почему?
– Живется народу плохо.
– А ты злой?
– Страсть!
– рассмеялся дядя Родя и, урча, принялся тискать Шурку.
Нет, он был добрый, дядя Родя, никогда ни с кем не дрался и не ругался, не показывал свою силу, а все его побаивались в усадьбе. Даже сам управляющий никогда не кричал на него. И потому ли, что дядя Родя был очень высок ростом, он на всех глядел как-то сверху вниз, прямо в глаза, с усмешкой, точно говоря: "Эх вы, мелкота!"
Но, как ни странно, что-то роднило его с пастухом Сморчком. Он тоже иногда задумывался, только смотрел не на небо, а в землю, сидя на пороге конюшни и уперев в колени локти могучих рук. Но это не мешало ему очень скоро опять становиться веселым, разговаривать с Яшкой и Шуркой, дразнить их и возиться с ними. Он и с женой своей, маленькой веснушчатой молчаливой тетей Клавдией, баловался, как с годовалой дочкой, - носил ее на руках, щекотал бородой. Только Яшкина мамка этого не любила, сердито останавливала дядю Родю, и он ее слушался.
Усадьба занимала Шурку еще и потому, что все в ней было не такое, как в деревне. За железной высокой оградой, посреди сада, где росли яблони, вишни и диковинные цветы и куда ребятам бегать не разрешалось, стоял белый каменный двухэтажный дом с башенкой на крыше. Окна в доме были что двери на церковной паперти: кажется, распахни их - тройка въедет с тарантасом. И в таком дворце никто не жил, и никому не позволялось в него входить. Яшка и Шурка только издали любовались им. Лишь весной или летом приезжали на короткое время барчата - два мальчика и девочка - со своей матерью, бледной, тощей женщиной, которая боялась солнышка и пряталась от него под зонтиком. Но и тогда дом был мертвый. Окна не растворялись, двери не распахивались. Что делали приезжие во дворце - неизвестно. Шурка предполагал, что в доме спрятано много денег, целые сусеки* навалены, как в магазее ржи и овса. Наверное, тощая мамка барчат считала деньги и не могла сосчитать. И окон и дверей не отворяли, потому что боялись воров.
Барчатам, тоненьким и бледненьким мальчикам, Шурка не завидовал, он их немного жалел. Их не пускали одних гулять туда, куда они хотели, не разрешали бегать босиком, лазить по деревьям, купаться в Гремце и в Волге, есть щавель и опестыши. Они, бедняги, сидели во дворце с башенкой, как в остроге, и дальше березовой рощи, школы и соснового бора носа не совали, и то всегда под присмотром сердитой девки в чепце и фартуке, которая во всем их оговаривала. Правда, у барчат было настоящее ружьецо, стрелявшее взаправдашними пульками. Но скоро и у Шурки заведется ружье, еще получше. И уж они с Яшкой не промажут по грачам, как это часто случалось у барчат.
За садом, у самой ограды, под липами, располагался флигель управляющего, со светелкой и стеклянной галереей, потом, через дорогу, шли амбары, конюшня, кладовые, приземистый длинный дом, поделенный на множество комнат, где обитал Яшка Петух и жили работники, - все каменное, прочное, не чета деревенским избам и житницам. Есть где играть в коронушки, прятаться, скакать на одной ноге.
Очень завлекательна была усадьба. И непонятно, почему сельским мужикам она не нравилась - они прямо-таки ненавидели ее.
Однажды летом приезжал на тройке в усадьбу сам барин, в белой с красным околышем фуражке с кокардой, с золотыми дощечками на плечах, и мужики с ненавистью и презрением говорили про него, называя генералишкой, что он, видать, опять продулся-проигрался в картишки. Ни луг ли волжский продавать прикатил? И жалели, что не по башке стукнули хромого дьявола япошки. А потом пошли в усадьбу и шапки сняли еще за воротами и низко поклонились, когда барин, в белоснежном пиджаке со светлыми пуговицами, выглянул в окно. Мужики просили уступить луг. Барин только руками замахал, даже разговаривать не стал.
Мужики простояли долго, говорили шепотом, переминаясь с ноги на ногу, пока не вышел на каменное, со столбами, крыльцо Платон Кузьмич и не прогнал их. И тогда за воротами, надев шапки, мужики так костили генералишку и управлялу, что, попадись они, разорвали бы, кажется, на кусочки. А ведь не разорвали, пальцем не тронули, хотя те в тарантасе тройкой догнали мужиков у села, направляясь, должно быть, на станцию.
В каждом взрослом точно жили два человека и всегда промеж себя спорили - говорили и делали назло друг другу. Все проклинали работу, а без дела минуты дома не сидели, торчали в поле до ночи, возвращались усталые и сердитые, а с утра опять бежали в поле, точно на пожар. Василий Апостол сторожил усадьбу с молитвой, по покойникам всегда Псалтырь читал, в церкви всю обедню с колен не поднимался, а ругался хуже пьяного и бил сыновей по голове Евангелием, а ведь это грех. Дядя Ося Тюкин определенно знал, как надо хорошо жить, всех учил, но сам промышлял грибами да рыбой, и у него, как у Сморчка, не всегда было что варить на обед.
Пожалуй, один дядя Родя был настоящий, без обмана. Да еще, конечно, Шуркин батька. Уж он-то делал, что хотел, и говорил, что думал.
Глава XII
ИЗМЕНА КАТЬКИ РАСТРЕПЫ
После того дня, как Шурка домовничал с братиком, ненастье больше не возвращалось.
Рано вставало по утрам из-за Волги неугомонное солнышко, светило и грело до самого позднего вечера.
На глазах убывали лужи и грязь и прибывала трава. Сколько хочешь мни, топчи ее, а она знай поднимается. И вот уже осыпалась густым душистым снегом черемуха, и дядя Осип пронес с реки первого леща, золотистого и такого большого, что красноватый хвост его свисал из ведра. Зацвела дикая кашка, закачались, словно звеня на ветру, медные бубенцы куриной слепоты, раскрылись и глянули в небо бархатно-синие анютины глазки. Белый пух одуванчиков поплыл над гумнами. Липовые листочки развернулись в пятачок и больше, стали жесткими, горькими. Зато щавель выкинул сочные, кислые столбцы, появились пахучая, вкусная "богова травка" и сладкий дидель.