Отрочество
Шрифт:
Европейцы несколько более подвержены орднунгу, а хуже всех — паломники, будто пытающиеся разом охватить всю святость этих мест. Р-раз! И встал благочестивый посерёд дороги, да ну креститься, а то и на колени — бух! Каждый камешек библейский, и поди предугадай, где такого блаженного благоговение охватит.
Глаза стеклянные, нездешние, губы молитвы бормочут, и сам едва не в ступоре кататоническом. Хуже всево самодеятельные одиночки, приехавшие в Иерусалим впервые, вот они-то и обмирают на каждом шагу. Пройдут несколько саженей, и ну креститься да кланяться очередной святыне,
Которые в группах, да с опытными водителями, те ничево, не мешают почти. Сами если в экстаз впадут в религиозный, так гиды направят, поправят и выведут.
Насмотрелся… Собственно, ничево особенно нового, чего в Хайфе не видал, разве только масштаб.
Ме-едленно едем… не шагом даже, а шажками. В груди наливается раздражение, и кажется иногда, што проще было бы подхватить свои чемоданы, взвалить на хребет, да и самому, как та ослятя. Копытцами.
И только понимание, што это только кажется, останавливает от глупости. Ну и количество багажа. Одежда и обувь занимают небольшой чемодан, который легко подхватить и отправиться в дальний путь.
А вот купленный таки фотоаппарат, да притом почти профессиональный, с объёмистой камерой и пусть лёгким, но всё-таки полноценным штативом, уже так легко не подхватишь. Тут либо чемодан, либо фотоаппарат!
Книги, вот уж ноша неподъёмная! А ещё старинное оружие, посуда, ковры. Палестина сейчас — котёл бурлящий, и рынок антиквариата очень интересный. Есть и подделки, как не быть, но учили, на Сухарёвке ещё. Набрал интереснейших вещей, и знаю — в Москве некоторые стократно окупятся!
А пока — всех денег триста рублей в разной валюте, письмо здешним грекам от Агапия, и полная неопределённость.
Греческая колония расположилась в самом сердце Христианского квартала, и водитель кобылы, здороваясь поминутно со встреченными, направил её к небедному дому. Несколько слов на арабском, не слезая с козёл, и какой-то мелкий парнишка забарабанил в двери, отчаянно што-то вопя на арабском и греческом.
Дверь отворилась моментально, будто за ней стояли. Высокий худой чернец коротко и немного свысока поздоровался с парнишкой и извозчиком, а потом…
— Георгиос!
Меня сграбастали, смачно расцеловали, обколов жёсткой, пахнущей ладаном бородой. Потом второй монах, потом не монах, потом какая-то женщина…
… и говорят, говорят, говорят! Все разом, да некоторые языки мешают.
— … Агапий…
— … хороший мальчик…
— Папаиоанну… письмо…
Несколько минут спустя меня вместе с чемоданами затащили в дом, удивительно прохладный и уютный. Расцеловывание и объятия повторились, но уже без прежней торопливости. В глазах радость искренняя — не иначе, как сын блудный вернулся!
Пытаюсь уточнить, ну просто на всякий случай…
… знают, и уже любят — заочно! И тормошат разом все, да спрашивают — как там Агапий? А Зоя? А… и называют смутно знакомые имена, про которых помню в лучшем случае, што — представлен.
Искреннее такое в глазах, будто за три дня в Афинах я всю Элладу должен запомнить, до самых распоследних мелочей. На незнание
Туалет. Мыться. В чистое, и за богатый стол, будто ждали.
— Ждали, ждали! — смеется чернец Герасим, ласково потчуя меня на правах хозяина. Блюда греческие, османские, арабские и Бог весть какие. Вкусно всё — необыкновенно, но так же и острого изрядно.
Разговоры самые непринуждённые, но без деревенской простоты Папаиоанну. Не светский этикет с его многочисленными вилками, а деликатность людей, привыкших жить на перекрёстке конфессий и цивилизаций. Веками на пороховой бочке.
А дипломаты! Ласково и деликатно, но вот я уже рассказываю о Саньке, Мишке, дяде Гиляя и Фире. Об своих неприятностях с Синодом и полицией. Не так штобы вовсе всё, но вот — разом?!
Тормознулся, да и сам вопросы начала задавать. А там ого! Герасим простой чернец, но секретарь одного из епископов, который в свою очередь — один из ближников Иерусалимского Патриарха Дамиана. Сильно непростой человек.
Спать я лёг поздно вечером, с гудящей от переполненности головой. Умный монах, очень умный. И откровенный. Без снисходительности взрослого человека на важном посту, на равных. Подкупает такое, да…
Говорили, наверное, обо всём! Богоискательство и марксизм (в котором чернец разбирался весьма уверенно, и отзывался крайне скептически), политика российских властей и расклады в Иерусалимской Патриархии. И вовсе уж неожиданно — о любви. К женщинам, Богу, стране, детям. Какая любовь выше, а какая — правильней.
Слушал, говорил сам, спорил. Интересно!
… а дом, к слову, не Герасима. Владеет им родной брат, и это так запутано, што и слова подобрать сложно. Чернец пришёл специально, штобы встретить меня. А брат, богатый торговец, помалкивал в основном, и в своём же дому будто в гостях казался. И вот кажется мне, што это — сильно неспроста. А што, почему… потом пойму. Может быть.
«— Раньше я думал, што Греция православная, — полезла в голову странная мысль перед самым засыпанием, — а теперь кажется, што православие — греческое! Да не эта ерунда с историчностью, а всамделишно.
Иерусалимская Патриархия — эллины в верхушке, и это при арабском православном большинстве в Палестине. Абсолютном! Антиохийская — они же до недавнего времени.
А в других православных патриархиях? Пусть не в самой верхушке, но рядышком — всегда греки. Небольшой народ, по всему миру рассеян, а вцепились — не отодрать!»
Засыпал я под молитвенное песнопение, доносящееся то ли с улицы, то ли с одного из ближайших храмов. Пели торжественно и красиво, а снилась почему-то — стая воронья. Прыг-прыг… головы набок и в глаза заглядывают, а всё понять не мог — к добру ли? К худу?
Сорок вторая глава
«— Многие вам лета, Владимир свет Алексеевич, дражайший мой опекун, ставший заместо отца. Пишу вам, как вспомнил, что обещался писатьвыдалась свободная минутка, и минутка эта оказалась не на бегу, а хотя бы немножечко сидя.»