Отважный муж в минуты страха
Шрифт:
Реакции не последовало.
Ах, Анатолий! Где твой никогда не остывающий румянец? Где вечный и над всем ироничный хохоток, непробиваемое твое здоровье? Куда девалась твоя крепость, твоя победительная неуязвимость всамделишного орла? Светлана увидела не прежнего Толю, но существо прибитое, бледное, и подумала о том, как быстро может человек превратиться в собственную тень. Что-то случилось с ним в Индонезии, предположила Светлана и снова пожалела Анатолия и немного — себя. «Наверное, плохо, что я не предложила ему помощь, Толька хороший парень и мне не чужой, — подумала она, — но ведь он смолчал, прилично ли было самой лезть ему в душу?»
Весь этот день ловила себя на том, что чаще думает об Анатолии, чем о Саше и собственных
21
Три месяца — сущая ерунда.
Девяносто дней — огромный срок.
Каждый день одиноко и бессмысленно было ему без Светки, каждый долгий, бесконечный день. Мужчину в таких ситуациях спасает либо работа, либо выпивка. Его спасало и то, и другое.
Приходил в Бюро к восьми, шел до клуба пешком по еще нежарким, пустынным, но уже проснувшимся улицам с автомобильными гудками, лязгом грузовиков, криками грузчиков, блеянием ишаков, развозивших по лавкам продукты и фрукты; возвращался в пустую свою квартиру к девяти вечера и позже, когда в городе уже зажигались огни. Проверял волос, натянутый на двери, — пока не рвали, не волновала его пока иранская контрразведка, и это было неплохо. Пил чай с тонким лавашем, с завернутой в него ароматной, розовой, почти отечественной любительской колбаской, купленной у Арзуманяна. Пил свою сотку виски — не более! — и курил «Мальборо»; однажды за таким занятием отъехал в сон и очнулся, когда сигарета обожгла пальцы; испугался, долго держал пальцы под краном, под ледяной водой, и за вечерним чаем-виски настрого запретил себе курить. Не курить оказалось очень трудно, но он себя заставил и слегка гордился такой над собой серьезной победой.
Работа начиналась с советских газет; они опаздывали на несколько дней, а то и на неделю, но даже несвежими были так содержательны, что он прочитывал их до последних абзацев. Афанасьев, Сахаров, Собчак, Межрегиональная депутатская группа, бесконечные заседания Верховного Совета, ну и, конечно, Горбачев с его «процесс пошел» — общая картина жизни страны вдохновляла Сашу. В стране менялся климат, страну сорвало с насиженного, застойного места, страна отплывала к неведомым и, конечно, прекрасным берегам.
В советском же посольстве в Тегеране изменения ощущались лишь слабыми отдаленными толчками.
Первые две недели он производил раскопки в стопках шелестевших прежних бумаг, отчетах и справках и вскоре финально убедился в том, что секретный Щенников, если чем и занимался в Бюро, то уж точно не вопросами агентства. Сашу по-ребячески занимало, что за человек был его предшественник, и любопытно, как он, выглядел? Он фантазировал его облик, но сложить для себя что-то определенное никак не мог: черты придуманного Вадима двоились, троились и рассыпались в сознании, будто осколки калейдоскопа. Каким был этот современный советский Штирлиц? Большим, маленьким, носатым, курносым, толстым, худым, громогласным или, напротив, обладал голосом вкрадчивым и шипящим, до смерти пугавшим собеседника? Как он вел дела, куда ездил, как жил, с кем общался?
Фотка Щенникова обнаружилась случайно, в секретариате посольства, по праздникам поздравлявшем сотрудников. Правильное, даже красивое лицо мужчины около сорока, серые глаза, тонкий нос, не без изящества очерченные губы и подбородок. Чем больше Саша вглядывался в фотографию, тем все более убеждался в том, что она ему не поможет. В лицах некрасивых человек и характер проступают отчетливей, их можно расшифровать, сообразил Саша, лица же правильные и особенно красивые часто оказываются лишь маской, не пригодной для прочтения, равно подходящей как для негодяя, так и для вполне приличного человека.
Бог с ней, с внешностью Щенникова, успокоился Саша. Великого разведчика занимали мировые проблемы, Бюро же доживало свой век негромко и вполне само по себе. Ротаторы, спотыкаясь и клацая металлом, словно костями, вертелись на последнем издыхании, автомобили «Москвич» и «Волга» чихали предсмертным черным дымом, зарплата сотрудников, особенно переводчиков, не повышавшаяся десятки лет, давно отстала от убежавших в отрыв местных цен и сделалась поводом для смеха. И уж совсем пусто-пусто обстояло дело с главным пропагандистским предназначением АПН за границей: продвижением советских печатных материалов в местную прессу.
Но везло, везло советской пропаганде. Амбиции требовались тому, кто решился бы поставить на киль лежащий на боку корабль тегеранского Бюро. Как раз те качества, которыми обладал мечтавший о подвигах молодой герой.
Саша с рвением взялся за неподъемное дело. Для начала обошел-объехал с десяток ведущих магазинов, где собрал чеки с ценами на хлеб и основные продукты питания. Присовокупил к ним многочисленные счета за ремонты ротатора. Сфотографировал лысую резину на «Москвиче» и «Волге». На три дня засел за стол и, одно за другим, вместе с фото и квитанциями, запустил в Москву диппочтой письма-обоснования, письма-просьбы и письма-требования заменить ротатор, автомобили или хотя бы колеса на них, а главное, немедленно, в интересах общего дела, поднять зарплату сотрудникам Бюро. «Когда переводчики халтурят, — объяснял он Москве, — я за такую, более похожую на пособие по бедности, зарплату не могу требовать с них качества. Негоже великому Советскому Союзу держать своих работников в состоянии нищенства». Письма писались Сашей с удовольствием. В битве с бухгалтерией и начальством АПН он не рассчитывал на быстрый успех, но открывшееся в себе убедительное красноречие радовало его самого. Москва должна была капитулировать.
Для проникновения же в местную прессу письма были непригодны.
Он составил для себя список ведущих иранских газет и журналов. Он сказал себе: это враги, которые должны стать друзьями. Он посетил их почти все, познакомился с владельцами, главными редакторами и провел с ними чудное опасное время. Он ходил по лезвию исламской бритвы и с удивлением ловил себя на том, что такая опасность ему нравится. Подвиги начались; он, Саша Сташевский, впервые в жизни занимался чем-то существенным, важным.
В пафосном «Кейхане» ладонь господина Газзали, журналюги шахских еще времен, была холодна, как лягушка; беседа поперхнулась, словно легочный больной, и, толком не начавшись, запнулась; в такой стоячей паузе переходить к вопросу о сотрудничестве было бы так же бесполезно, как прыгать с места на два метра в высоту. «Иранца, — сообразил Саша, — требуется убить, то есть чем-то потрясти, пронять и расположить в свою сторону. Чем? Лестью о замечательной газете „Кейхан“? Рассказами о перестройке и байками о магической силе меченой лысины Горбачева?» Саша попробовал и первое, и второе, но ключик не подходил к замочку: Газзали глядел на совжура все с тем же неподвижным цинизмом и, очевидно, ждал только одного — конца аудиенции. И тогда Саша рискнул: отстегнув защелки на кейсе, извлек и выставил перед иранцем литровую бутылку экспортной советской водки из представительского фонда Бюро; вспыхнув, словно от гордости, волшебная русская влага отбросила на стену трепетный блик света. «Вах! — округлив глаза, восхищенно-испуганно зашептал Газзали. — Что вы делаете, господин Сташевский? Кругом муллы, фанаты, смерть!», но бутылку «Столичной» сгреб пятерней и задвинул в пенал стола. Что бутылка водки для богатея? Ноль, ее, что обидно, даже взяткой не назовешь. Но отчаянный поступок русского не мог не тронуть, не запасть в память циника. Через две недели в «Кейхане» появился первый материал АПН; пусть крохотный, пусть без ссылки на АПН и всего лишь про футбол — Саша первой ласточке был рад; статейку вырезал и отослал в Москву, пусть Волков и начальство видят: он работает.