Отважный муж в минуты страха
Шрифт:
Альберт не объявлялся. Саша каждый тягостный день ждал звонка, но трель телефона так и не озвучила пространство неприятностью. «Радоваться мне или как? — осторожно сомневался он. — Может, меня отработали полностью, может, я, как пустая порода, более ГБ неинтересен? Может, дали, наконец, волю?»
За три дня до отъезда не выдержал, позвонил сам — телефон Альберта ответил длинными гудками, и он с радостью положил трубку.
И Аббас словно вымер, ни звонка, ни привета, ни приглашения на теннис. Даже странным показалось ему такое совпадение в повадке двух спецслужб. Впрочем, любое совпадение, подумал он, только на первый взгляд кажется странным. Но вдруг оно окажется вовсе не странным, когда внимательно подумаешь о нем еще раз? А что, очень даже может быть. Может
Его провожали до последнего возможного мига. Отец, мать, дед и Светка. У любого живущего на земле не так уж много истинно близких, у него их было целых четыре. Крохотные и любимые, мультяшно махавшие ему вослед словно пластилиновыми руками. Становившиеся все меньше по мере того, как автобус уносил его по летному полю от аэровокзала к Ил-62. «Дед — мое великое прошлое, — с грустью подумал он, — отец и мать — бесславное настоящее, Светка — единственное будущее». Каким оно будет после всего, что с ним произошло? Альберт, Аббас, Анжелка. Три пустых «а». Пустые звуки для Светки, но не для него. Светка, по сути, ничего о нем не знает, зато он слишком многое знает о себе…
«Ты должен все забыть, — вдруг сказал он себе. — Теперь у тебя есть повод и есть возможность все начать с чистого листа — не с первого, но хотя бы с перевернутой страницы…»
Часть вторая
18
До Тегерана пять с лишним часов лёта, и все это время науке жить и выживать в посольстве, вообще в загранке, его, в перерывах меж коньяком и свежестью бакинских персиков, обучал худенький и верткий азербайджанец Тофик Султан-заде, оказавшийся сотрудником посольства по хозяйственной части.
«Посольство, ведь это что? — втолковывал он Саше. — Это есть та же самая наша страна за рубежом. Только свободы в ней — ноль. Посольство — тоталитарная держава во главе с диктатором-послом. Он царь и бог твоей зарубежной жизни. Правит, принимает последние решения, казнит и милует — три светские власти в его руках. Ты дипломат, второй, например, секретарь, прибыл в загранкомандировку, значит, первым делом ты должен прийти к нему. Приди, упади на колено, лучше на два, засвидетельствуй почтение, еще лучше безоговорочное послушание. Предоставь себя полностью в его руки, он, мудрый отец и правитель, тебя запомнит и скажет: „Иди, вкалывай на совесть“, и ты пойдешь и будешь вкалывать; но если ты напортачишь, скальп с тебя снимет только так, то есть вышлет на Родинку в двадцать четыре часа. Наш посол стар, из прежних еще, он суров, но справедлив. Ты еще, скажем, не скопил на „Волгу“, но, по мнению посла, успел провиниться, и прощай, машина, шмотки и загранка, здравствуй перестройка и пустые магазины. Ну, выпьем!»
Мужчины чокнулись и приложились к коньяку.
Саша млел, он даже слегка раздувался от гордости, когда слышал от завхоза непривычное, обращенное к нему с придыханием: «дипломат». Откуда было ему догадаться, что почтительное придыхание Тофика имело причиною то, что завхоз носом чуял тех, кого, как правило, поставляла Москва на место зав. Бюро АПН; Москва поставляла кагэбэшников, то есть людей, которых Тофик, как человек нормальный, остерегался и уважал, потому что остерегался.
И случилось же в природе так, что Сташевский впервые летел за границу, но уже имел в кармане, на молодом своем, еще комсомольском сердце серьезный документ: зеленого цвета паспорт, выданный ему, второму секретарю посольства СССР в Тегеране, Министерством иностранных дел Союза ССР в Москве. Инстанции-то какие, с какими звучными, важными названиями взяли его в свои ряды — поневоле загордишься! Было удивительно, что пальцем о палец Саша не ударил, чтобы стать этим самым дипломатом, но ему, как зав. Бюро АПН, хоть и врио, по положению был положен дипломатический ранг — ни полиция, ни таможенники на границе не имели права к нему прикасаться. Пропагандистское АПН не имело, не могло иметь официальной аккредитации в исламском Иране и действовало под крышей МИДа, то есть посольства.
Я второй секретарь, второй секретарь, второй секретарь!
До тех пор скороговорил он эти простые слова, пока, под гул самолета, они не зазвучали для него как припев. Припев песни о том, как Родина ему доверяет, как он, молодой и талантливый, для Родины расстарается, и как Родина старания его оценит. Будущая жизнь представлялась ему такой же грандиозной и необозримой, как то, что он видел под крылом самолета. В эти торжественные минуты он чувствовал себя деятелем весомым и государственным, он понимал, что в одиночку не может изменить страну, но быть ближе к тому, что менялось в Союзе, и вносить в перемены свой дипломатический вклад — это-то он мог! Подвиг, впервые пришло ему на ум, он обязан, он должен совершить какой-то подвиг!
Немного смущало лишь то, что Саша толком не представлял себе всей посольской табели о рангах: кто над ним, кто под ним и кто кому подчиняется. Догадывался, что субординация в мидовской системе сродни армейской, но прямо спросить об этом завхоза было неловко. Он прибегнул к вопросам обиняком, непрямым и косвенным и вскоре кое-что для себя уяснил. Низший ранг — переводчики. Чуть выше следовали третьи секретари, над ними располагались вторые, которые, в свою очередь, подчинялись секретарям первым, еще выше — советник-посланник, заменявший посла в непредвиденных ситуациях; на вершине же пирамиды восседал сам товарищ Владимир Яковлевич Капышин — посол, жрец, судья и правитель. «А неплохо быть вторым секретарем! — сделал для себя вывод Саша. — Я посередке, у меня есть возможности, есть полномочия, но я далеко от начальника посла. Совсем неплохо!»
На четвертом часу торжественного своего полета Саша особо возбудился, когда расслышал по самолетному радио невнятное объявление, что «борт Аэрофлота 22142 пересек государственную границу Советского Союза».
Завхоз Султан-заде, утомившись, кемарил.
Коньяк крохотной волной плескался в бокале — Саша отодвинул его в сторону и вжался в иллюминатор. Иран!
Бурые желваки гор и пустынь казались брошенными, не жилыми; жизнь людей хранилась и продолжалась лишь там, где горы были глубоко изрезаны пронзительно синими жилами рек и освежены зелеными пятнами оазисов. Древний лик Ирана вызывал у него не только восторг, но более всего изумление и любопытство.
Саша разглядывал страну, которую изучал шесть лет, о которой столько знал по книгам и рассказам, и понимал, что ни черта не стоят рассказы и книги, пока все не увидишь своими глазами.
С жадностью внезапно прозревшего пожирал он открывавшиеся пейзажи и вдруг поймал себя на том, что этот стремительный серебристый самолет, это сверкающее радостью солнце, невероятный Иран под крылом и вся, вообще, его новая, блестящая жизнь затеняет, затирает ту, что была у него раньше. Жизнь прежняя с каждой минутой отлетала в прошлое, тускнела, казалась уже далекой и не очень интересной.
Он с некоторым удивлением вспомнил, что еще недавно был простым редактором редакции Ближнего и Среднего Востока и каждое утро на метро и в троллейбусе нехотя и тупо тащился в АПН. Вспомнил курилку и фатальное развлечение после работы — шахматы; когда в подвале того же агентства, в крошечных мастерских фотокорреспондентов, в табачном удушье часами, в удовольствие и до одури гонял в блиц с Орлом, Перехватовым и дружками из разных редакций. Вспомнил парк культуры им. Горького, злосчастную «Метелицу», Аббаса, Анжелку и Альберта. Но с каждой минутой словно уменьшались они в размерах, темнели и отходили на задний план и дружки, и Москва, и Аббас, и Анжелка, и таинственный, так и не открывшийся ему Альберт. Но больше всего его удивило то, что, казалось, блекли даже те, кого он недавно обнимал в Шереметьеве: и могучий дед, и родители, и даже навечно любимая, со всей ее невыразимой нежностью Светка. Последнее было особенно странно, и, наверное, это было плохо, но это было так, и что это значило, он понять не мог.