Отважный муж в минуты страха
Шрифт:
А Саша направлялся в АПН с намерением неколебимым: заявление об уходе и доброе расставание с Волковым и редакцией. Рекомендательное письмо посла в Дипакадемию лежало у него в кармане; письмо, о котором не ведал Альберт, открывало перед ним новый путь, по которому он решил пойти. Все уже было обдумано, обговорено и одобрено на семейном совете; Светке он сказал, что, как журналист, устал от тупой и душной работы подчищать и писать за других бесконечные «Крепнет и развивается» или «Проверено временем»; это была правда, и она с ней согласилась. Это была не вся правда, но всю правду женам, даже самым любимым, родным и близким, знать не следует — любящие мужья их от правды оберегают, потому что правда отвратительна.
40
Дед
Мужики рассказали об этом Саше, выпили по рюмке водки и ушли.
Саша остался в стариковской квартире; отец и мама работали, организация последних почестей легла на него. Он переговорил с похоронным агентом, стервятником-грифоном, и теперь поджидал его, чтоб окончательно оформить и оплатить заказ. Он сидел в любимом, просиженном дедом кресле от югославского гарнитура, смотрел в потухший экран телевизора «Рубин» — дедовской гордости, купленной по льготной ветеранской очереди, и на полку любимых дедовых исторических книг — Ключевского и Соловьева. Он вдыхал запах родной старости и думал о том, как негромко закончилась удивительная жизнь и как до нее никому нет дела. «Эх, ребята, все не так, все не так, ребята», — вспомнился Высоцкий. Здесь бы, здесь должны звучать Шопен и Бетховен, здесь должны быть венки, черный креп и рубиновые бархатные знамена, сюда, к деду, а не к поддельным вождям, должны идти на последний поклон благодарные толпы. Вожди временны и фальшивы, а народ, к лучшим представителям которого принадлежал дед, вечен и подлинен.
Жулька ворчала и щерилась, никого, кроме Саши, не подпускала, потому, когда агент позвонил в дверь, возмутившуюся собаку пришлось закрыть на кухне, а потом и вовсе забрать к себе — Светка одобрила.
«Не бегал бы за этим дурацким „Огоньком“ — жил бы, да жил», — сказал папа Гриша, но Саша был с ним не согласен.
Дед сказал «всё», и в этом «всё» была эпоха, и был ее конец, благородный и вовремя, и было начало эпохи новой. Жить на даче овощем, косить травку, удобрять грядки, наблюдать за красивым восходом и необыкновенным закатом было деду немного в тягость и сильно в недобор — для полноценности его жизни этого было мало. «Жизнь кончается тогда, когда кончается», — вспомнил Саша, но подумал о том, что для деда подходит другое определение: «Жизнь кончается тогда, когда она более человеку не нужна».
Так он объяснил смерть деда маме Зое, и ему показалось, что ей стало чуточку легче; Саша никогда не замечал особой привязанности между дедом и мамой и только теперь, в сухие смертные дни осознал, что их роднили отношения не показные, но гораздо более глубокие, чем принято обозначать в обычной семейной субординации. Мать словно выпала из жизни: перестала реагировать на звуки, молчала, сцепив губы, сидела у окна и глядела в небо — закопченное, пасмурное, московское. «Если я так любил деда, то как сильно любила его дочь?» — спросил себя Саша и тотчас понял, что вопрос глуп: на каких весах взвешивать и сравнивать любовь?
Тело обыкновенно отвезли в морг, обыкновенно на четвертый день была назначена церемония сожжения на Донском, которая и состоялась, но оказалась совершенно необыкновенной.
Пожаловало энное количество людей, большинство из которых Саша не знал. Молодые, не очень и старые, они явились торжественно и негромко, чтобы вместе проводить одного человека; Саша впервые сообразил тогда, что люди делятся не на поколения, а совсем по-другому: на хороших и плохих, на порядочных и всех остальных. Он стоял рядом с матерью — он и папа Гриша поддерживали Зою с двух сторон, неподалеку была Светка с Полиной Леопольдовной, Орел, другие знакомые апээновцы, далее лица и глаза сливались в общем шевелении и неясных разговорах; он стоял, вперившись глазами в деда, лежавшего в гробу на постаменте в непривычном черном костюме, в дурацких, так не идущих ему цветах; он стоял и думал о том, что ни учеба, ни АПН, ни Иран, ни свадьба и ни ГБ, а именно это совершающееся сейчас событие, должно быть, и есть главное событие той части его жизни, что уже прошла.
«Прощай, дед. Спасибо тебе. Ты всегда был щитом, прикрывавшим всех нас от невзгод, войны и власти. Стеной, за которой было чуть надежней и спокойней дышать. Опорой, на которой крепились мысли о будущем. Щита, стены и опоры больше нет…»
«Держаться, — сказал себе Саша, — ни одной слезы», — приказал он себе, но не смог выполнить приказ.
Речи кончились.
Плавно поплыла по воздуху и накрыла останки жизни крышка; седая голова деда исчезла навсегда. Вздрогнул постамент, чуть заметно, словно живые, шевельнулись красные ленты на гробе; последнее пристанище человека плавно поехало вниз в огненную преисподнюю, что означала исчезновение.
Мама Зоя подняла руку и махнула вслед опускавшемуся гробу белым платочком; жест показался Саше неуместным, пошлым, глупым, поморщившись, он поспешил осудить мать и лишь со второго толчка мысли сумел сообразить, что она права. Она прощалась с ним, как делала это сотни раз, когда он уезжал в другой город, в командировку или на дачу.
«Значит, дед еще живой?» — озадачился Саша и вдруг вообразил себе, как в самый последний миг, когда вокруг него один за другим вспыхнут синие языки газовых горелок и станет нежизненно жарко, дед приподнимется на локтях и еще раз выдохнет всему миру свое могучее «Всё!»…
Поминки состоялись в родительской квартире. Повел застолье папа Гриша, и все пошло штатно, скорбно и негромко.
— Товарищи, Игорь Петрович телеграмму прислал, — не вставая с места, Полина Леопольдовна развернула белую бумажку и близоруко поднесла ее к глазам. — «Потрясен смертью Ильи Андреевича. Редкой душевной красоты человек; здесь, в Америке, это ощущаешь особенно остро. Обнимаю Зою Ильиничну, Григория, Сашу. Поверьте, ваше горе — мое горе. Струнников».
Полина Леопольдовна аккуратно сложила телеграмму и подняла рюмку.
— От себя добавлю, что полностью разделяю мнение мужа… Товарищи, давайте выпьем за общее наше горе.
Опрокидывая в себя водку, Саша успел сообразить, что Струнниковы, в общем, мало знали деда; он далек был от мысли, что сочувствие Струнниковых формально, он пришел к выводу, что все настоящее и хорошее завоевывает людей быстрее, чем фальшивое и плохое: последнему нормальные люди сопротивляются, первое впускают в себя охотно и с желанием…
В самые трудные минуты человеку в помощь спешит алкоголь: после третьего тоста скорбь смягчилась, и собравшиеся слегка оживились. Тогда встал Саша. Не нравилось ему, что деда вспоминают так формально и постно, словно это был не полнокровный и веселый человек, а нудный и скучный старик. «А знаете ли вы, — спросил собравшихся Саша, — что было самым большим, самым… жгучим желанием деда?» Он обвел глазами стол и остановился на отце. «Саша, не надо, не к месту», — попытался образумить его Григорий. «Надо, — сказал Саша. — Так вот, самое большое свое желание дед осуществить не успел. Потому что самым большим его желанием было собственными руками задушить хотя бы одного энкавэдэшника-мента». Поминальный стол притих. «Чистая правда, — произнес вдруг с противоположного края стола высокий худой старик, и Саша заметил, что бесстрашием во взгляде он походит на деда, что оба они из тех людей, кого власть не смогла пригнуть к своему сапогу… — Илюха, он был такой. Патриот и мститель. Не из тех, что мстят, а из тех, что борются за правду. Слава ему, товарищи». «Слава», — подтвердил Саша. Никогда он не воспринимал деда мстителем, просто в голову не приходило, а сейчас услышал такое и обрадовался: дед Илья — мститель. Вот же оно, конечно, самое точное, самое гордое ему определение, как жаль, что пришло после смерти, а все равно хорошо, потому что таким он останется у него в памяти…