Ответ
Шрифт:
— Аристократка? — повторил профессор.
— Без сучка, без задоринки! — Миклош щелкнул пальцами. — Воспитывалась в Notre Dame de Sion[15] вместе с княжной Фететич, обучалась в университете в Лондоне.
Профессор прислушался. — Факультет?
— Не знаю. Но по-английски она говорит, дядюшка, что твой Шекспир, а сиськи у нее такие остренькие да твердые, как у цыганочки.
— Ну, чего ты орешь? — проворчал профессор.
— Неделю тому назад она была девственница, — радостно улыбаясь, орал Миклош, еще повышая голос.
Профессор поглядел в окно. Полная луна стояла прямо над тополевой аллеей, верхушка
— Она, конечно, жидовочка, — несся к нему из глубины комнаты жизнерадостный громыхающий голос Миклоша, — но это не беда, дядя Зенон, по виду и не скажешь, так что смело можно показываться с ней в обществе. Она из семейства барона Грюнера Уйфалушского, текстильного барона, ты знаешь его… так она — младшая дочь. На второй же раз поднялась ко мне, и, вообрази, дядюшка Зенон, как я обалдел, когда выяснилось, что она еще непочатая.
— Непочатая? — Профессор вдруг потерял всякое терпение. — Ну хватит, — буркнул он. — Чего тебе нужно от меня?
Так бывало всегда: не проходило и пяти минут, как племянник становился ему невыносим, словно неудавшийся лабораторный эксперимент; каким образом его кровь — кровь его брата — могла сотворить такое ничтожество? Доктор Бруно Фаркаш, профессор физики в Берлинском университете, был единственный человек в мире, которого профессор почитал превыше себя самого и со смертью которого так и не мог примириться за минувшее после нее десятилетие; всякий раз при взгляде на это карикатурное олеографическое его подобие Зенон Фаркаш опять оказывался в том полевом госпитале в Гориции, где он в последний раз на запачканной кровью койке видел своего умирающего брата. И по сложному сцеплению мыслей — распутывать которое он и не пытался — в глазах профессора ответственным за смерть отца на войне становился его служака-сын. Который теперь еще рассчитывает на его помощь! И к тому же орет! О том, что «милый дядюшка», конечно же, выхлопочет ему у начальника генерального штаба, которого профессор знает лично, перевод в личную охрану правителя… Профессор побелел от ярости, рука его дрожала, когда он наливал в рюмку палинку.
— Пей! — прорычал он. — Послушай, зачем ты живешь?
Миклош расхохотался громче прежнего. — Великолепно! — прокричал он. — Вот это да! Ну такой классный вопрос, прямо хоть записать да на стенку! Зачем я живу? Ну, ты и спросишь иногда, дядя Зенон!
Профессор нахмурил огромный лоб. — Я спросил, зачем ты живешь?
— Нет, ты великолепен! — Миклош буквально задыхался от смеха. — Великолепен! Покорнейше довожу до твоего сведения, дядюшка Зенон: я живу по той причине, что папенька и маменька выполнили свой долг перед богом и отечеством.
— Зачем ты живешь? — вновь с самым мрачным видом повторил профессор, словно и не слышал ответа. — Чтобы лгать? Чтобы с колыбели и до гроба вечно лгать?
— Колоссально! — проревел Миклош. — Уж ты такое всегда выдумаешь, дядя Зенон! Вот преподавал бы ты в «Людовике»[16] — уж наши ребята вволю нахохотались бы!
Фаркаш снова наполнил рюмки, они чокнулись. — Скажи, Миклош, известно ли тебе, что ложь есть величайший грех, какой только может совершить человек по отношению к самому себе? И что вернейший признак эпохи упадка в том, что она начинает слишком уж завираться? Что и Венгрия стоит на краю гибели, ибо вы изолгались сверх всякой меры?!
— Но когда же я соврал вам, дядюшка Зенон? — с самым добродушным видом улыбнулся Миклош. — Я мужчинам
Профессор пристально посмотрел ему в глаза. — Послушай, тебе говорили когда-нибудь, что ты болван?
Артиллерист на секунду оторопел, блестящие миндалевидные глаза недоуменно уставились на хозяина дома; но в следующий же миг из его луженого горла опять вырвался оглушительный раскат смеха.
— Колоссально! — проорал он. — Ведь, если б кто другой мне сказал такое, пришлось бы драться, а тут — посмеялись, и все! Колоссально!
Профессор налил палинки. — Выпей еще рюмку и убирайся ко всем чертям!
Миклош хохотал, восторженно хлопая себя по коленям и раскачиваясь из стороны в сторону. — Ну, дядя Зенон, ты сегодня в потрясающей форме! Клянусь, будь у меня столько юмора, я бы тоже давным-давно был профессором университета. Так ты замолвишь за меня словечко насчет перевода, а?
— Болванам не протежирую, — буркнул профессор. — Ну, иди!
— Слушаюсь! — Молодой Фаркаш вскочил, щелкнул каблуками. Его глаза еще были влажны от смеха, лакированные волосы чуть-чуть взъерошились на затылке, но он тотчас же заботливо пригладил их обеими руками, затем стал навытяжку, высокий и стройный. — Мне и самому пора, дядя Зенон, и так уж достанется от моей евреечки. Давно я не проводил так приятно время, и тетушка Анджела была просто прелесть, передай, что целую ей ручки. A propos[17], дядюшка Зенон, ты не знаешь, как зовут твоего соседа?
— Не знаю, — отозвался профессор, глядя в окно.
— Вероятно, какой-нибудь чиновник, — улыбаясь, сказал Миклош. — У меня тут случилось с ним одно дельце, он, видишь ли, непочтительно отозвался об армии. Ну, а я схватил его за нос и немножко крутанул. И представь, этот тип осмелился еще защищаться, — пришлось раз-другой стукнуть его по башке шпагой. Может, он придет к тебе хныкать, так ты его выставь, дядюшка Зенон! — В дверях он обернулся. — Не забудь же замолвить за меня словечко в генштабе, будь папа жив, он бы непременно мне это устроил.
Едва Миклош вышел, в дверь постучали. Лакей принес профессору фрак, сорочку, воротничок, лаковые туфли, черные шелковые носки. — Нет, нет, как это «не нужно», вы не уходите! — послышался из коридора мягкий голос Анджелы, когда лакей, повинуясь гневному жесту профессора, отступил было за дверь. — Зенон, — обратилась она к брату, входя, — твой новый фрак, который ты в прошлый раз залил соусом, а потом отмывал красным бордо, еще не вернулся из чистки, но ты можешь смело пойти и в старом.
— Я не пойду вообще, — проворчал профессор. — Я устал.
Анджела взяла у лакея фрак. — Отдохнешь, когда вернешься. Опять не наденешь ордена?
— Не надену, ибо не пойду.
Анджела положила фрак на диван, расправила фалды. — Хотя бы Цепь Корвина надел.
— Она в лаборатории осталась.
— Иисус-Мария! Потерял?! — Почему потерял? — раздраженно отозвался профессор. — Висит себе на вешалке, у двери. Анджела, ты серьезно считаешь, что я должен пойти?
Анджела сняла пенсне и посмотрела на брата. Только теперь стало видно, какие необыкновенные у нее глаза — большие, черные, сияющие. Они выражали неизбывную ласку и доброту, при взгляде же на брата всякий раз застилались легкой радужной пеленою слез. Профессор отвернулся, против этого взгляда он был бессилен. Сестра была единственным человеком в мире, которого он любил бескорыстно, под чьей рукою иной раз покорно прятал свои колючки.