Озёрное чудо
Шрифт:
Ему обрыдли блудливые песенки, прискучила пьяная болтовня…говорили красно и цветно, да пустоцветом… захотелось, как одолевает во хмелю, веселых похождений; а хозяин молотил языком…благо, без костей… перемежая болтовню перчёными, солёными байками, какие поди накануне и черпанул в застолье. Впрочем, голос его ослабел, Аркадий охмелел, и мягкий нос его жалобно обвис, а черные, маслянисто сверкающие глаза замутились, угасли. Но ещё промурлыкал:
Выпил я рюмашку И лицом в салат: — Милая Наташка, Я не виноват.И задремал. Но потом вдруг очнулся и дурашливо пропел:
— Чтой-то стали
— Чтой-то стали уши мёрзнуть, не пора ль по рюмке дёрнуть?! — в лад отозвался Игорь.
Всё же две бутылки вина для здоровых парней, что слону дробинка, лишь в охотку вошли, и, коль уж попала вожжа под хвост, коль уж заусило, стали прикидывать: не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?.. Решили послать, но тут вышла заминка:
— Старик, выпить, конечно, можно, но… — Аркадий похлопал по карманам и с блатной куражливостыо пропел: — «Стукнул по карману — не звенит, стукнул по другому — не слыхать, ну а если буду знаменит, то поеду в Ялту отдыхать».
Игорь замешкался…две бутылки уже брали, и по застольным свычкам очередь Аркадия вывернуть карман… но потом махнул рукой:
— Наскребу на бутылочку «Агдама». «Агдам» — я те дам!..
— Ша! — Аркадий скривился и загодя зябко передёрнул плечами, словно уже хватанул вина-клопомора. — От «Листопада» мои жалкие кудри посыпались-таки осенним листом, а с «Агдама» и зубы выпадут. Говорят, мужики в деревне нажрались «Агдама», пошли к забору на отлив, от забора лишь гвозди остались. Кислота же… Ладно, в кои-то веки видимся. Придется заначку разорить… «Хаим, откуда у тебя деньги?» — «Из шкатулки». — «А кто в шкатулку кладёт?» — «Двойра». — «А кто Двойре даёт?» — «Я…» — «А ты где берёшь?» — «В шкатулке…»
Хозяин ушёл в кабинет, где, видимо, таилась шкатулка, и вернулся с деньгами.
— Возьми пару бутылок болгарского вина. Рабоче-крестьянскую бормотуху пусть пролетарии жрут.
Игорь полетел в лавку; думал — мухой, на живую ногу слетать, но вернулся лишь через час — искал болгарское вино.
XXXII
Аркадий отпахнул дверь странно оживленный, сыто и лукаво поблескивая глазами, с мокрой, — похоже, после омовения, лысеющей головой; и, когда застольный разговор от искусства и политики свычно скользнул в блудный трёп, фотограф и вовсе оживился.
— Раньше, бывало, увижу смазливую — всё, кровь из носа, моя. Подваливаю походкой пеликана, толкую: «Имею до вас пару слов молвить… Я вам не скажу за всю Одессу, вся Одесса, очень велика, но в нашем околотке краше вас была лишь тётя Циля, да и та долго жить приказала… Как насчёт ресторана?.. Люблю таки, чтобы красиво… Ша, не люблю пошлости и грязи… Хотя одна дура чуть в окно не вышла — с дверью перепутала. Я говорю: я ж таки люблю тебя, дура. Я могу и жениться. Но семечки на Привозе стоят десять копеек, их и то пробуют, а я тебя, может, на всю жизнь возьму… А она, коза драная, на окно прыгнула: тронешь, орёт, выпрыгну. И створки открыла. Я гляжу, — может. А третий этаж, бетонные отмостки… Ша, плюнул я, и спать завалился… Сказал-таки ей на прощанье пару ласковых: какого ты, говорю, рожна сидела в моей фатере, вино лакала?! И закрой, говорю, окошко, с горшка сдувает. Это про тебя анекдот: встречаются на Молдаванке два одессита: «Вы знаете, наша Циля — архитектор…» — «Да, и шо она строит?» — «А, эта дура ходит по Дерибасовской и строит из себя девочку»… И пошляка ты, фифа!.. Чего-чего, а вашего добра хватает. Десять копеек за пучок в базарный день. И не надо уговаривать. Ой, не надо меня уговаривать, я и так соглашусь. Ночные бабочки… Но есть таки и королевы. Хочешь, старик, подкину адресок. Четвертной… е пугайся, дядя шутит. А могу-таки и познакомить. Такая у меня, старый, красотка!.. — сладко, по-кошачьи, прищурил глаза и чмокнул пальцы, собранные в пучок.
— Спасибо. Прижмёт, так и сам найду, — не урод, поди.
— Да ладно тебе, вижу, страдаешь. Ты, Игорюха, интересный таки малый. С тобой поговорить можно. А у моих приятелей-вахлаков по одной извилине, и те прямые, от уха и до уха…
— Да перестань ты, — Игорю хотелось лишь пить. — Рожденный пить любить не может… Занимайся сам…
— Вот за что я вашего брата не люблю…
— Какого брата?
— Поэта… Два валета и вот эта… Стишки крапаешь. Читал в газетке — цветочки, лепесточки…
— Не писал я про цветочки, лепесточки… И за что ты нашего брата невзлюбил?
— За ханжество. У вас как: сначала «охи» да «ахи», цветочки, горшочки, а потом — лесочек, платочек, и нельзя ли для прогулок подальше выбрать закоулок. Такие бестии…
— Всех-то под одну гребёнку не чеши.
— А-а-а, все одним миром мазаны. Ладно, пошли. Счас я… Для друга, сам понимаешь… не жалко. Хочется одарить тебя. И от чего я в тебя такой влюбленный… Пошли, глянешь на красотку.
Игорь, толком не соображая хмельной головой, пожал плечами и покорно тронулся вслед за хозяином, который через кабинет подвёл его к потаённой комнатушке-боковушке и перед дверью шёпотком упредил:
— Там… Но ша, без поэзии… поэт… — фотограф ухмыльнулся.
Ласково подпихиваемый в спину, Игорь шагнул в длинную, узкую спальню, темную, холодноватую…окно глухо затянуто тяжёлыми портьерами… застеленную и завешанную коврами; в спальне на широкой тахте, под сумрачными карточками Аркадия, разметавшись, едва прикрытая простыней, спала красотка, с рыхлым и блеклым, довременно истраченным лицом, где кроваво алели размашисто намалёванные губы. От девы за версту разило тяжким винным перегаром. «Можно закусывать…» — прикинул Игорь, и ничего кроме жалости не ощутил. Передёрнувшись, поморщившись, подался вспять; ан нет, дверь оказалась запертой на ключ; и когда Игорь громыхнул в неё кулаком, потом отчаянно саданул ногой, дева неожиданно открыла глаза с фиолетовыми кругами от размытой туши и, ещё опутанная сном и похмельным угаром, пусто глянула на пришельца.
— Ты кто? — спросила хрипло.
Игорь растерянно пожал плечами.
— Мальчик… — она улыбнулась, и, облизнув пересохшие губы, поманила пальчиком, — Мальчик, принеси выпить, закурить.
— Сейчас, — машинально отозвался Игорь и ещё садче шибанул ногой дверь, которая сразу же открылась.
— Ну чего ты, старик, шумишь, чего шумишь?! — зашипел Аркадий, держа в руках раскрытый фотоаппарат со вспышкой. — Я снять хочу…
Фотограф втихаря приторговывал адресами девушек и срамными карточками, а мастерились те карточки просто: если гулёна, прихваченная в ресторане, ничего против не имела или была в тяжком, вяжущем хмелю, Аркадий снимал в чем мать родила, иногда на пару с кавалером, которого приглашал не за красивые глаза, не за здорово живешь; а чтобы не подвести клиентов под монастырь, лица при печатанье таил в глухом и дымном сумраке, отчего карточки получались почти чёрными, с выступающими из морока бледными силуэтами, но шли справно и давали иной раз добрый прибыток.
— Ему как доброму, — ворчал Аркадий. — Сам же просил.
— Старик, ты что-то путаешь. Ничего я не просил.
XXXIII
Приятели ушли на кухню, куда явилась и прекраса — кобыла савраса, укрытая простыней; явилась, словно кладбищенский призрак, смерть с литовкой [64] на плече; но Игорь ведал шалую породу городских девиц: проснется ведьма ведьмой, сядет в мятой, потной постели и, не умываясь, из дамского ридикюля вывернет на одеяло влажные салфетки, краски и карандаши, пудру, помаду и сурьму; губы напамадит, глаза насурьмит, по щекам пустит стыдливый девичий румянец, и обратится из бабы-яги в деву-красу… ох, еще бы и русую косу. Ведая о сём, Игорь советовал приятелям: накануне сватовства проси грядущую невесту смыть с лица краски, абы взять наверняка, а то сунут драную кошку в крапивном куле.
64
Литовка — коса.