Падение великого фетишизма. Вера и наука
Шрифт:
Прежде всего, это относится к тем авторитарным нормам, которые остались жизненно-полезными и при новых, буржуазных формах, так что перешли в меновое общество, так сказать, по наследству от предшествующей фазы культур наго развития.
Когда поле мышления человеческого заполняется новыми переживаниями и новыми интересами, вытекающими из условий экономической жизни и экономической борьбы товарного мира, то старые авторитеты практически в массе случаев уже не могут регулировать эти переживания и эти интересы своими указаниями, повелениями, нормами. Напр., каким образом обычай и мораль, освященные авторитетами патриархального и феодального мира, могли бы руководить авантюристски-приобретательской деятельностью какого-нибудь из героев первоначального накопления? Очевидно, что этот предтеча и апостол нарождающегося капитала не только не нашел бы полезного для себя руководства в старозаветных предписаниях, созданных для сравнительно примитивной, и сравнительно стройной в своей несложности системы отношений, — но скорее встретил бы в них много различных, крайне неудобных препятствий. В меньшей, конечно, степени, — то же самое относится и к любому товаропроизводителю,
При таких условиях понятно, что образы прежних авторитетов атрофируются в сознании людей — тускнеют и расплываются. Жизненная необходимость в них не исчезла, но она выступает все реже и реже; их голос все чаще заглушается металлически звенящим голосом рынка, и звучит все слабее; их тело обескровливается, теряет свою могучую, импонирующую материальность, становится воздушно-призрачным, понемногу они перестают быть конкретными существами, близкими к человеку или удаленными от него, ограниченными в своем господстве над ним и понятными, или непостижимыми в неограниченной грациозности своих сил, — но всегда принципиально-подобными ему своей телесно-духовной природой; — теряя эти черты, они становятся абстрактными, к символичными, «метафизичными».
Такое превращение совершается под воздействием нового типа норм, выработанного меновой организацией, — того типа, который представлен прежде всего, как мы видели, меновой стоимостью.
Стоимость товара дана в опыте людей, участвующих в обмене, как норма объективно-принудительная, не зависящая от их индивидуальной воли, а в то же время не предуставленная никаким коллективным решением и никаким личным авторитетом. И когда кто-либо из них пытается определить, почему именно приходится ему и всякому другому обменивать данные товары в таких-то приблизительно соотношениях, то, как мы видели, единственный ответ, который он тогда находит, сводится к положению: «такова стоимость этих товаров». Логический анализ показывает нам, что это — голая тавтология, абстрактное обозначение того же факта, который надо было объяснить; но человек, находящийся под властью фетишизма, не делает такого анализа, и не может его сделать, потому что тогда он остался бы просто без всякого ответа: социально-трудовые отношения, который лежат в основе стоимости, скрыты от него оболочкой рыночной борьбы, индивидуальных интересов, внешней обособленности предприятий. И в результате, абстрактное понятие «стоимости» — пустое, потому что оно отвлечено от своего действительного содержания, — становится в глазах фетишиста источникоми объяснениемпринудительной силы реальных фактов. Абстракция «стоимость» занимает здесь то самое место, которое в старых нормах занимали повеления авторитетов или заветы предков.
Этим создается тот особый, своеобразный тип мышления, который характеризует психологию людей товарного мира. Прежде, если человек сознавал, что в своих действиях он подчиняется обязательной норме, то он не мог мыслить эту норму иначе, как в связи с некоторым живым, конкретным образом; он не способен был понимать и принимать ее иначе, как проявление могучей, вполне реальной силы, напр., как волю личного божества, обладающего определенными физическими и духовными свойствами, гигантским телом, грандиозными страстями, и т. под. Каждый раз, когда возникает повод для применения нормы, этот образ вступает в поле сознания, и своим грозным величием высшего организатора подкрепляет повеление, заключающееся в норме. Такая схема «обязательности» норм, прямо отражающая в себе авторитарную трудовую организацию, с развитием товарного производства и менового фетишизма, перестает быть единственной, а затем перестает быть и главной, отступая перед иной, абстрактной или «метафизической» схемой.
В этой схеме, как мы видели, чувство обязательности или принудительности соединяется уже с простой абстракцией, с голым понятием, отвлеченно обозначающим ни что иное, как ту же норму. Естественно, что в поле мышления человека, уже достаточно проникнутого таким фетишизмом, и старые, авторитарные нормы переживаются не в прежнем виде, — они мало-помалу преобразуются в направлении, ведущем от живой конкретности к пустой и тусклой отвлеченности.
Самая формулировка старых норм вначале вовсе не изменяется, и может весьма долго не изменяться в дальнейшее развитии. Заповедь, положим, «не укради», остается «религиозной», т. е. авторитарной по своей форме: она мотивируется и санкционируется, как «веление бога» или «богов». Но если сравнить переживания, в которых воплощало эту заповедь сознание людей различных эпох, то они окажутся весьма различными.
Для благочестивого еврея времен теократии, когда ему случалось впасть в искушение по поводу чужой собственности, и мысль о заповеди возвращала его на путь добродетели, — эта норма проходила перед его умственным взором отнюдь не в голом словесном виде — «Iarbe не велел воровать», — нет, вместе с тем как мыслится слово «Iarbe», в воображении человека появляется гигантская и страшная фигура племенного божества, деспотичного, мстительного, беспощадного, во всякий момент готового материальной силой обрушиться на несчастного, преступившего его волю. Этот Iarbe сопровождает человека почти на каждом шагу его жизненного пути, — как суровый руководитель, но также и как мощный покровитель; концентрируя в себе коллективную жизнь великого еврейского племени, он всего меньше похож на какую-нибудь «абстракцию»; для своих верных детей он конкретен и реален настолько же, и даже еще более, чем
Теперь пусть перед нами еврей позднейшей эпохи, который живет фактически уже больше под безличной властью рынка, чем под патриархальной властью Iarbe. Iarbe не только не дает ему положительного руководства в тех жизненных отношениях, которые непосредственно связаны с рынком и конкуренцией, — не только, следовательно, покидает его часто и в довольно важных случаях, — но нередко затрудняет его велениями, совершенно не подходящими к условиям товарного мира и его борьбы. Различные, напр., законы о сложении долгов и освобождении рабов в годы субботние и юбилейные, — законы, хорошие для патриархального строя, потому что они направлены к его охранению от разлагающих тенденций обмена, ростовщичества, корыстной эксплуатации, — резко противоречат задачам первоначального накопления, и даже вообще правильного коммерческого ведения дел. Таким образом человеку эпохи товарного производства, с одной стороны, очень часто не оказывается надобности вспоминать о великом, старом авторитете, а с другой стороны, то и дело приходится даже усиленно забывать о нем, ввиду практического неудобства его велений. В то же время, благодаря растущему разъединено интересов и дроблению прежде глубоко целостной жизни народа, образ великого авторитета уже не питается больше соками и творческими силами народного коллектива, откуда черпал он раньше богатство и яркость своих красок, — откуда с самого начала получил он свою живую плоть и кровь. Все вместе приводит к тому, что лик Iarbe бледнеет и тускнеет в душе человеческой, делаются неопределенными его некогда столь резкие очертания. И когда человек вспоминает его заповедь, то уже гораздо абстрактнее и схематичнее то содержание, которое мыслится с формулой «Iarbe повелевает»; и фигура этого божества занимает в сознании меньше места, держится в нем менее устойчиво, и несравненно менее ясно, чем в прежние времена.
Правда, расплываясь, образ верховного авторитета теряет всякие границы, — и тогда именно возникают те «безмерные» определения его, которые превосходя, якобы, всякую мысль и всякое воображение: абсолютное могущество, всезнание, пребывание всегда и повсюду и т. под. Но это именно абстрактные и словесные определения, без конкретного содержания; анализ легко обнаруживает их исключительно отрицательный характер и внутреннюю противоречивость. Ими, в действительности, просто отвергаются все реальные, доступные опыту свойства: бесконечность не есть величина, но — отрицание величин, отрицание тем самым и возможности какого-либо восприятия или представления «бесконечного» объекта. Недаром вместе с «безмерными» характеристиками абсолютного существа идут указания на «невидимость» и «неизменяемость». Тут уже несомненно, что прежний живой и конкретный образ превращается в голую, опустошенную абстракцию; а его вполне эмпиричная грандиозность сменяется чисто словесными, метафизическими «бесконечностями».
Чем становится тогда авторитарно-религиозная санкция различных общественных норм — обычая, морали и проч.? Слово «повеление» имеет реальный смысл тогда, когда дело идет о настоящем организаторе, обладающем личной волей антропоморфного типа и эмпирическими способами сообщать ее людям, а также вообще, материально проводить ее в жизнь. По отношению к существу бесформенному и бесконечному, свободному от всего эмпирического и всего человеческого, этот термин, очевидно, не может сохранить своего действительного значения, взятого всецело из трудовой жизни и трудовой связи людей: понятие «повеления» в свою очередь опустошается до степени метафизической абстракции. Формула: «божество повелевает не делать того-то и того-то» начинает лишь весьма несущественно отличаться от голой схемы: «существует норма, запрещающая такие-то и такие-то поступки».
Так постепенно преобразуются старые авторитарные нормы, проникаясь метафизической абстрактностью менового фетишизма.
Процесс превращения авторитарного фетишизма в меновой, совершаясь на протяжении многих веков, никогда, однако, не достигает своего логического конца — полного «обезглавления» всех норм и их оформления в «чистые императивы», ничем и никем не мотивированные. Нравственная философия Канта и кантианцев была попыткой теоретически завершить эту эволюцию, довести ее линию до предела; но и тут дело свелось к своеобразному компромиссу двух типов мышления, к их соединению в взаимной поддержке при количественном только перевесе одного из них. Правда, Кант в своем анализе нравственных норм пришел, казалось, к совершенно голой схеме — «чистого долга» или «категорического императива». В ней непосредственноне заключается уже никакой личной или коллективной санкции; «долг» есть долг, и требует исполнения, потому что он есть долг, — совершенно так же, как «стоимость» товаров требует, чтобы они обменивались в таких-то пропорциях, потому что она есть их стоимость. Но вне рынка буржуазное мышление не способно удержаться на этой абстрактной высоте, — оно начинает сейчас же искать какой-нибудь опоры, хватается за тусклые остатки авторитарной «веры», и при ее помощи делает «категорический императив», — повелением высшего существа. У Канта дело происходит таким образом, что самое существование нравственного императива в душе людей делается непреложной основой «веры» которая не есть «познание», но — вышепознания, ибо «практический разум» признается выше «чистого разума». Само высшее существо в этой «вере», конечно, доводится до максимума отвлеченности; оно непознаваемо, принадлежит к существенно иному миру «ноуменов» или вне-опытных «вещей в себе», никакие определения и характеристики по отношению к нему невозможны. Но действительное содержание этого понятия, как и всякого иного, разумеется, вполне эмпиричное, — без чего никакой «идеи» божества и не было бы. Смутный, расплывающийся комплекс неопределенно-обобщенных представлений об организаторской функции, власти, могуществе, творчестве, — вот психологический материал, объединяющийся в идее верховного «ноумена», и составляющий ее из опыта почерпнутую жизненную «сущность».