Падение великого фетишизма. Вера и наука
Шрифт:
Перед нами тот всеобщий дуализм «вещей», который носит также название анимизма.Вещь-причина и вещь-следствие, это «душа» вещи и ее «тело» по обычной терминологии. Вначале они совершенно подобны между собою; тех различий, которые мы всегда подразумеваем, говоря о «духовном» и «телесном» вначале вовсе нет. «Невидимость», «неосязаемость» и прочие специфические свойства «души» — продукт сравнительно очень позднейший. Для первобытного человека его душа — простое повторение его тела, со всеми чувственными свойствами и потребностями; она отличается только своей организаторской функцией, своей «властью» над телом [23] . И только отделившись от тела в понятиях анимиста, она начинает свой особенный путь развития, который все более лишает ее образ живой конкретности или «материальности».
23
Насколько
Анимизм возник из той первичной формы причинности, которая отражает авторитарное сотрудничество; он стал — или вернее, он с самого начала был — всеобщим благодаря тому, что познание причин находилось еще в зародыше, и в изменениях всякойвещи было много такого, чего не удавалось связать с внешнимипричинами, так что приходилось принимать причину внутреннюю,каковой и являлась «душа».
Отсюда легло понять, каким способом растущее познание постоянных связей в мире вещей могло и должно было приводить к ограниченно анимизма, к сохранению «душ» только за наиболее сложными, «живыми» вещами. Различные действия тех вещей, которые мы теперь относим к «мертвой» природе, с развитием опыта все в большей массе случаев оказывались «вызванными» движением другихвещей. Характер причинной схемы оставался все тот же: отношение, подобное связи организаторской и исполнительской функции; но целая обширнейшая область природы постепенно утрачивала в опыте людей самостоятельно-причинноезначение, то, которое выражалось в виде «души». На практике все более обнаруживалось, что хотя неодушевленные объекты могут своим движением вызывать движение других объектов, но собственное движение они для этого должны еще получить извне.
Таким образом очень многие «вещи» мало-помалу потеряли своего внутреннего организатора с самостоятельной («свободной») волей, стали «бездушными», пассивными, инертными. Настоящая «свободная воля», т. е. чистая организаторская причинность стала привилегией живых существ, или предметов «одушевленных». И круг этих предметов все больше суживается: вслед за неорганическими «вещами» обычной обстановки людей, из него устраняются растения, а еще позже — «небесные» явления, гром с молнией, облака, солнце и другие светила. [24]
24
В значительно позднейшую эпоху, когда перестраивалась уже самая концепция причинности, возникли попытки исключить из числа «одушевленных» предметов также и животных, оставив эту характеристику только за людьми и богами; напр., взгляд Декарта на животных, как на машины.
Цепи неодушевленных причин, как бы они ни удлинялись благодаря прогрессу познания, каждый раз должны, конечно, упираться в какую нибудь причину одушевленную, т. е. в какую-нибудь настоящую организаторскую волю, — ибо такова основнаяпотребность авторитарного мышления. Но и эта организаторская воля, до которой дошла цепь пассивных причин-следствий, в свою очередь, как показывает социальный опыт, сама может быть подчинена другой воле — т. е. авторитарно-обусловленаею. Если полет брошенного камня вызван движением руки, а движение руки — волей бросившего человека, то сам он подчиняется, — или, что то же, его воля «причиняется» волей его руководителя, напр., патриарха, племенного вождя. Этот, в свою очередь, повинуется заветам предков-организаторов, как те — заветам еще более отдаленных предков. Таким образом цепь авторитарной причинности продолжается далее и далее вверх. И мы уже знаем, что на этом именно пути происходит развитие культа предков — религиозное превращение древнейших организаторов. В них-то авторитарное мышление и находит свои «высшие», а затем «верховные» причины вещей: в этих образах авторитарных заместителей коллективной силы, в различных божествах, которые затем постепенно из организаторов родовой и племенной жизни становится организаторами обширнейших циклов-явлений, а в конце концов — организаторами мира.
Надо
Тот же абсолютный центр принимается тогда, естественно, и как исходная точка всякого познания: разум человека — слабое отражение егоразума, высшая истина — его откровение, по сравнению с которым мелкие, обыденные истины, доступные опытному сознанию, обладают лишь ничтожной ценностью, «как фонарь при свете солнца». И опять-таки, очень легко понять и представить себе тот непрерывный ряд переходов, в котором простые познавательные заветы предков исторически превращались в «откровение верховного существа», по мере того как из трудовой жизненной связи потомков с предками возникал культ предков-организаторов, а из него в свою очередь — широкое и целостное религиозное миропонимание.
Подведем теперь итоги первой фазы развития познавательного фетишизма.
Происходил ли уже здесь отрыв мышления от трудовой коллективной практики, аналогичный тому, какой мы видели в авторитарной стадии фетишизма норм? Да, происходил, но, разумеется, иначе.
Отрыв начинается тогда, когда к «основной метафоре» присоединяется первичная, авторитарная «причинность». Сама по себе, основная метафора отнюдь его не заключает. Применяя слова-понятия, возникшие из коллективно-трудового процесса, к разнообразным явлениям природы, она скорее, напротив, как бы вводит эти явления в систему трудовой жизни, — вводит познавательно,представляя их в виде особых деятелей, активно-трудовым путем влияющих на человеческую практику положительно или отрицательно, в смысле сотрудничества или в смысле разрушения. Тут внешние деятели еще непосредственно и неразрывно связываются для познания именно с данной социально-производственной системой, мыслятся только в соотношении с нею.А когда зарождается причинное познание, то эта связь мало-помалу оттесняется и слабеет, становится более косвенной и менее живой.
Создаются причинные цепи, в которых один внешний деятель соединяется с другим, определяющим его собой так, как организаторская воля определяет собой исполнение; этот другой в свою очередь ставится в такую же зависимость от третьего, третий от четвертого, и т. д. Эти соотношения и выступают на первый план; связь каждого звена в отдельности с коллективно-трудовым существованием людей чувствуется гораздо меньше, чем связь его с соседними звеньями. Иллюстрируем это на конкретных познавательных комбинациях, для чего возьмем один из наших прежних примеров.
«Солнце уходит». — «Наступает сумрак ночи» — «Хищные звери выходят на охоту». — «Люди зажигают костер у входа в пещеру». Вот несколько образов, выраженных словами-понятиями. Три из них относятся к активности внешних сил, и следовательно, могли образоваться только благодаря основной метафоре; четвертый символизирует прямо трудовую деятельность людей, и имеет, может быть, более первичное, не зависящее от основной метафоры происхождение. Все эти образы-идеи вначале должны были существовать вне всякой причинной связи, потому что ее и не было, — а затем, с ее развитием, сомкнулись в причинную цепь. Спрашивается, изменились ли от этого в человеческом мышлении степень и характер их связи с социально-трудовой практикой?
Когда первобытный человек мыслил: «солнце уходит», — то этот факт символизировался в его сознании, как исчезновение некоторой дружественной силы, подобное уходу верного и могучего союзника. Когда он думал: «хищники идут за добычей» — то это познавательный образ приближения грозной силы, враждебной ему и его группе. В обоих случаях идеологической комплекс был проникнут живым и ярким чувствованием, в котором воплощалось соотношение того, что мыслится, с коллективной жизнью и борьбой; и это чувствование всецело окрашивало собою комбинацию слов-понятий, тесно связывая ее со всей совокупностью социально-трудовых переживаний.