Падение великого фетишизма. Вера и наука
Шрифт:
Тут и создается новая форма причинности — отвлеченная «необходимость».
Прежде всего, это та экономическаянеобходимость, та принудительность социально-стихийных сил, которая господствует над людьми в меновом обществе. Человек на практике испытывает, как наличность известных условий с роковой неизбежностью определяет его экономическую судьбу. И в то же время условия эти он мыслит не в конкретных образах авторитарного фетишизма, а в метафизических абстракциях фетишизма менового.
Идея причинности, таким образом, опустошается, из нее исчезает отблеск живой связи господства-подчинения. Остается голая схема: сумма условий необходимо влечет за собой свои результаты, — обусловленное.
Новый тип причинности, как и прежний, не остается, конечно, в одной только области породивших его социальных отношений, а распространяется дальше, на все сферы опыта. Он вытесняет шаг за шагом авторитарную концепцию, а поскольку не успевает вытеснить ее вполне — изменяет ее в направлении к отвлеченной метафизичности.
Явление
Как совершается превращение старых причинных связей в новые? В этом процессе основную роль играет развитие техники, — возрастание власти человека над природой, подрывающее силу прежней схемы, и тем самым создающее условия для замены ее иной, отражающей вновь возникшие социальные отношения. Ибо и та, и другая схемы, имея свою непосредственную исходную точку в социальнойсреде, в отношениях человека к человеку,определяются в своем значении, в своей применимости тою же конечной инстанцией, от которой зависят и все остальные формы, — производственной техникой, отношениями людей к природе.Изучаемый нами переход причинных связей дает для этого самые подходящие иллюстрации.
В самом деле, для авторитарной трудовой связи характерной и существенной чертой является ограниченность предвидения.Власть человека над человеком прежде всего предполагает неоднородность техники двух людей — первоначально, именно такую, что властвующий, организатор обладает более широким, более богатым и содержательным опытом, чем подчиненный, или исполнитель. Затем, разумеется, самое различие трудовой функции, заставляя обе стороны все время с неодинаковой точки зрения воспринимать их общую деятельность, увеличивает и усиливает их психическую разнородность. А в дальнейшем развитии авторитарная связь неизбежно осложняется элементом произвола:чем выше организатор поднимается над коллективом, чем меньше он живет одной жизнью со своими подвластными, тем легче и чаще проявления власти основываются на чисто личных, мелко-индивидуальных мотивах — настроениях, капризах и т. под. И психическая неоднородность людей, и произвол исключают возможность сколько-нибудь строгого предвидения организаторской воли: уже тот; кто просто беднее другого опытом и знаниями, не в состоянии сколько-нибудь полно представить себе мотивы этого другого; а предугадать фантазии какого-нибудь деспота даже для существа более разумного, чем он, вещь в большинстве случаев невозможная. И этот элемент непредвидимого в авторитарных отношениях, естественно, налагает свой отпечаток на все их идеологические производные, — в том числе на соответственную форму причинности.
Этот оттенок всегда относится, конечно, к действующей причине, «вызывающей» следствие; иногда в меньшей, иногда в большей степени, но она бывает вообще окрашена некоторой произвольностью,— допускающей в ее «действиях» изменения и неожиданности. Напр., темные тучи, — nimbus — являются причиной дождя: но иногда они его не порождают, а проходят мимо и уходят, — иногда же светлеют и рассеиваются. Все такие различия в действиях одних и тех же причин, при слабой технике и вытекающем из нее недостатке знаний, при незнакомстве с другими причинными связями, влияющими на реализацию тех, которые уже установлены, — как нельзя легче укладываются в рамки представления об активности более или менее произвольной, о неизвестных мотивах,побуждающих причины действовать иногда так, иногда иначе. С этим связываются, понятным образом, идеи «магизма», мысль о возможности посредством слов, молитв, заклинаний повлиять на стихийные причины, отклонить нежелательные их следствия, вызвать или ускорить или усилить желательные, вообще, посредством внушения или новых мотивовнаправить их активность в ту или иную сторону. Там же, где в причинную цепь, как звено, ее заканчивающее, вступает «душа» или «божество», там уже все понимание фактов сводится к непредвидимой, произвольной активности, и схема причинности становится выражением не достигнутого познания природы, а недостижимости этого познания, — не зарождающейся силы человека, побеждающей стихии внешнего мира, а продолжающейся их власти над человеком.
И вот, по мере того как улучшается и укрепляется положение человека среди природы, по мере того, как растущая сила коллективного труда находит себе выражение во все более полном и точном познании связи данных опыта, — анимистический элемент произвола и непредвидимости мало-помалу необходимо устраняется из причинных комбинаций, а тем самым обе теряют свой конкретно-авторитарный характер. Связь причины и следствия делается «однозначущей», представление о мотивах исчезает из идеи «причины», и сама она обезличивается. Остается ей только пропитаться тем чувствованием принудительности, которое возникает из ощущения суровой власти над человеком социальных стихий менового общества, — и перед нами уже новый тип причинности — «необходимость».
Если примитивному анимисту приходилось наблюдать снежную лавину, срывающуюся со склона высокой горы
Сущность преобразования можно схематически представить следующим образом. Авторитарная причинность, происходя из реальной связи власти-подчинения, заключала в себе элемент произволасо стороны действующей причины, и элемент принудительностив ее отношении к следствию. Технически-познавательный прогресс устраняет первый из этих элементов, а второй сохраняется, но получает безлично-абстрактный характер— отражение того характера, какой имеет власть над человеком сил рынка и вообще социальных отношений. В этом новом виде принудительность лежит не в причине — как это было раньше, — но также и не в следствии, разумеется; она отрывается от них обоих, становится надними, как самостоятельная, непреодолимая сила,как абсолютный источник их связи. «Необходимость» порождает и причину, а за нею — следствие; она ведетцепь причин-следствий, неуклонная и неотвратимая; она стоит заявлениями и господствуетнад ними, но не как свободная воля, а как железный закон. Этот серый, холодный фетиш — может быть, самый мрачный из всех, какие создавала история.
Первичным содержанием человеческого мышления была, как мы видели, та самая коллективно-трудовая практика, из которой оно произошло. Всякое новое содержание может войти в систему мышления, т. е. выразиться в словесных знаках и понятиях, — также только черезколлективную практику, только оказавшись в связи и соотношении с нею; — иначе для этого содержания вовсе и не создалось бы социальных символов. Объективно, дело нисколько не изменяется, конечно, и тогда, когда экономическое строение общества становится неорганизованным, раздробленным: действительностью, т. е. объектом мышления по-прежнему остается конкретная, живая практика человеческого коллектива, и мышление по-прежнему есть только дифференцированная часть этой действительности. Но разорванный коллектив создает фетишистические понятия; — в них он не сознает себя как целое, в них и действительность и мышление отрываются от конкретной человеческой деятельности, а тем самым и между ними порождается глубочайший разрыв, так что самая связь их становится неразрешимой загадкой. Для индивидуалистического («менового») сознания загадка эта на самом деле совершенно неразрешима, просто потому, что ее решение лежит за его пределами, в коллективизме труда и познания. Самая же загадка представляет из себя последнее обобщение индивидуалистической мысли, ее конечную схему, суть всей «философии» буржуазного мира, и специально, его «гносеологии».
Человек, мыслящий научно, а особенно человек, мыслящий пролетарски, находит в буржуазной «гносеологии» источник невыносимой скуки и вначале также — глубокого недоумения. Он видит там массу «умственного труда», массу логической силы и ловкости, потраченную на абсолютно бесплодный, схоластически изощряющийся анализ непонятных по своей ненужности вопросов: «возможно ли познание?» — «каким способом оно возможно?» — «соответствует ли оно бытию» и т. под. На представителя свежей мысли и научно-технической практики все это производит впечатление какой-то сплошной, наивной китайщины. Для него слова «теория познания» могут иметь только один смысл: учение об историческом возникновении и развитии познания, его форм и его методов; и «гносеология», пытающаяся найти сущность и законы познания — проявления живой человеческой активности — путем анализа готовых философских понятий, кажется для него только покушением с заведомо негодными средствами, подобным попытки «построить образ осла из идеи об осле».