Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
Конечно, тяжелая работа вся на Михаиле, дальние круга, кухонное хозяйство, да и привычка понукать – поди туда, поди сюда, делай так, а так не делай! – много значит. Ну и во внимание надо взять – пожилой человек, войну прошел…
Первый год Михаил работал из трети, но от премии Центросоюза Панфилыч принес ему законных сто рублей. Тогда много на Панфилыча записали – надо было передовое место забрать. Михаил же сдал пушнину попозже, сотню белок да соболиную рвань. Но без обмана, условленную треть Панфилыч выплатил, с деньгами он всегда без спора, условлено –
Умные люди понимали, что Мишкина пушнина на Ухалова пишется, но поди проверь. А как Пана радовалась первым хорошим деньгам! Побежала с ними в сберкассу, смеется, всем показывает: Миша заработал! До этого Михаил шоферил, от получки до получки жили. А тут чистыми две тысячи, да еще, считай, рыба, мясо. Пьянки кончились, как ножом отрезало. Шофер – он все время возле магазина. А таежный человек? Вот то-то и оно! Ну, выпивки небольшие остались. Обстановку новую купили, Пану одели, Гришку.
Так что вот старик-то, может, и не имея в виду, а на путь поставил.
Что с человека требовать, у него сознание такое. Всю жизнь зверем отжил – кто кого сгребет. Дотерпеть диктатуру, а потом вот так: «За науку спасибо. По гроб жизни. Но больше ты меня не эксплуатируй. Давай по-честному все. Ты, понятно, старик, пусть на мне остаются тяжелые котомки, дальние круга, но по кухне ты теперь сам хлопочи, по товариществу. И не командуй больше. Никто у нас не будет в зимовье командовать! Ходи в тайгу, сколько будет желания, а перестанешь – тебе и Марковне и мяса и рыбы всегда. Вот так, слово мое ты знаешь!»
Прямо сейчас загорелось Михаилу пойти на базу и сказать все это Панфилычу, но представился ему стариковский взгляд, насмешливый, хитрый, и настроение сразу пропало. Усмехнется Панфилыч, как укусит. Ну его…
Однако пора трогать, остыть можно.
Обхлопал Михаил лыжи, положил на тропу, привязал, рюкзак поднял, патрончик в тозовке проверил. Собаки встали и побежали в темноту под елки, в сторону базы, а Михаил зашуршал лыжами в обратном направлении. Ну его, старика, ничего он не понимает в хорошем отношении, а собаки – те оглянутся и вернутся.
4
Внизу по наледи Михаил перешел ручей, полез в сопку, разогрелся, и усталость будто прошла. Оглянулся – собаки взапуски догоняют. Байкал тяжелый, вон какую крепкую лыжню проваливает, вездеход, а Саяша легкий, лапки подбрасывает. Догнали, обрадовались, пошли по кустам отплывать, шариться.
Через утренний след лоси прошли, набродили, набороздили.
Плашка спущена, часа три прошло, а вот птичку и прихлопнуло. Две! Один поползень на краю сидел, а другой залез вглубь, за наживку дернул, обоих и жмякнуло. Застыть еще не успели, мягкие. Чуткая насторожка.
Михаил оглянулся вокруг и ни с того ни с сего вспомнил деда. Тень, что ли, такая в елках была, солнечный свет?
Дед был с войны сильно раненный, но затейный, Акинтич-то. Однажды сделал он Мишке саночки на березовых полозьях, вроде кошевки, высоконькие, на копылках. От живости воспоминания Михаил дрогнул всей душой. С чего бы такое далекое – дедушка с этими санками?
Из школы
Дед саночки ладил, когда Мишка в школе был, втихую, а вот нежданно прибежал внучек и застал старика за баловством.
– Мне, деда?!
– Воду возить на тебе будем! Но-ка, запрягайся, жеребчик без узды!
Эх, санки были!…
Видно, солнце так же стояло в то далекое детское время или в сарае темнота была, как в ельничке вон. Так ожил дедушка, что, выйди он сейчас из ельника, не удивился бы Михаил. Встанет против и скажет: не сердись, мол, и не завидуй, Миша! Завись худым людям в наказание, она покою не дает!
Бабка вмешается:
– Все-то начитывашь да начитывашь, зачитал мальчишку-то вовсе! Иди ко мне, внучек! Его головка этого еще понимать не может! – Руки бабкины сухие, шершавые.
Краем уха слушал дедовы наставления Михаил, не подозревая, что так вдруг и всплывут когда-нибудь целыми островами в памяти.
– Умирать собираюсь, глупая! – дед-то отвечает, посмеивается. – Учу напоследки!
Легкие саночки были, а крепкие-е!
На них воду, конечно, не возили. Летал Мишка на санках с яра, через всю деревню, через прыжки-трамплины, как птица, быстрее, быстрее, кувырк – в сугроб!
Какие крепкие были! Пьяный Евстигней-сосед скатился на них! Едва-едва Мишка забрался на яр, а Евстигней из конторы шел. Отнял санки, будто посмотреть, а сам уселся на них, боров здоровущий, – аж скрипнули, бедные, – покатился. Заплакал Мишка, глаза закрыл – сейчас на прыжках саночки развалятся! А боров пьяный хохочет внизу! Побежал Мишка к реке. Стоят на льду саночки обиженные, дожидаются.
Крепче деда оказались, крепче бабки…
Все-то дед жаловался, что живет, а сына убило. Выпьет рюмку и плачет, что перепутали в верхнем ведомстве, не того Ельменева убило.
Остался Мишка с матерью.
5
Про Михаила Ельменева говорили: как был огольцом, так и помрет, мужиком не станет. А он сразу после школы и женился.
Среди одноклассниц Пана выглядела взрослой девушкой. Шумно забредали белые ее ноги в воду на троицу, придерживая руками косынку на пышно завитых волосах, большой сильной грудью мягко ложилась на воду, заплывала как корова, медленно поводя задранной головой, далеко от берега поворачивала обратно, поднимая волны мощными рывками, «по-бабьи» подплывала, начинала вставать на глубине, шла на берег, отлепляя лифчик на сжавшейся круглой груди, просвечивали через мокрый белый сатин темные соски, поднимала руки к волосам, за шею – мокро курчавились рыжые волоски под мышкой, приседала широким крупным задом, подтягивала, отлепляя, трусики, вся выходила из воды, сгоняя ладонями с плеч, с живота, с белых, кругло и заметно расширявшихся вверх ляжек воду.