Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
– Умны-то люди разве скажут? Надсмеяться – это завсегда мы готовы, если человек, например, не в курсе. Тебя взять, зимой снегу просить?
Голос у Данилыча был сокрушенный. Лицо печальное и потное. Шкура не намачивалась, и он изводил на нее уже пятый чайник быстро набегавшего на раскаленной печке кипятку.
– А ты не гордись, не гордись. Ты спроси, спроси… Однако камасьев не пожалел бы, добра такого. Гниют иной раз пачками. Уж для тебя-то, старого друга! Разве такая шкура нужна? Волос-то у нее плохой. Не видишь, не понимаешь? Посыплется… Перегорела она, видно, А елку бери кондовую, значит, с сухого места, тонкослойную.
Глаза у Панфилыча бегали, взглядывали на слушавшего раскрыв рот Данилыча.
Хорошая, кажется, минута; все кажется – вот добро делает Панфилыч. А ведь и тут утаил, что хотел сказать! Что поделаешь, натура! Про крень хотел сказать, а не сказал! Жалко, что ли?… Вот болезнь у человека – никогда всю правду не скажет, всех секретов не раскроет.
Крень – это если елку взять наклоненную, при всех прочих качествах, в наклоненной крепости больше: жилочки все натянуты – особо хороша такая елка.
– Красную, значит, не надо… Колоть тоже надо умеючи. Плашку берешь не через всю чурку, а из четвертины. Разделил бревно на четвертины клиньями, а уж из четвертины колешь плашку. Середка в лыжу попадет – это уже не лыжа, середку, значит, срезай. Мои такие лыжи по восьми лет хаживали. Особо хороши были последние. Видел, желтенькие? Отходили… Маек, зараза, наступил. На копыто, конечно, не рассчитываешь. Новые пришлось делать. Главный секрет – из четвертины колоть. Истонить можно до листика, если правильно, по слоям, но под ногу, конечно, делаешь востолщение против всей тонины, сантиметра более. Тонишь, так она гибче… Парить надо тоже умеючи. Колохват вон, видишь, на костре грел, на скорую руку. Парить лучше.
2
Данилыч слушал со вниманием, переспрашивал, по лыже пальцами водил следом за корявым пальцем Панфилыча и этим оказывал уважение приятелю. Панфилыч тоже расчувствовался от своей щедрости и доброты, хотел даже под конец и о крепи рассказать, но не рассказал. А увидев, что Данилыч ждет уже шестой чайник на шкуру конскую лить, все еще прежним коробом лежавшую на полу, совсем расчувствовался и завеселел:
– Да рази так кто мочит? Давай посудину поболе, счас мы ее!
Нашлась большая бочка на улице, из нее выколотили лед, проверили, снова накидали льду, снегу, и воды налили, набросали туда раскаленных камней (камнями этими были привалены бортики печки в бараке, чтобы не рассыпалась земляная подушка под печкой), спустили в теплую воду, уминая поленом, шкуру. Под печкой, в перегоревшей ржаво-бурой земле, обнаружились протертые мышиные ходы.
Довольные быстрой живой работой, старики подзаморились и опять сели за чай. Появилось угощение – домашние шаньги, ватрушки с вывалившимся заледеневшим творогом и капустный пирог. Данилыч, менее осторожный и выдержанный, расчувствовался, пустился по излюбленной дорожке коммерческих рассуждений, стал прикидывать – что надо покупать, что продавать и что может при торговой сметке получиться из предполагаемых операций в смысле роста личного благосостояния. Панфилыч же тем временем остыл от своего и без того неполного благодушия, незаметно для приятеля опять посмурнел и,
– Вот мужик один, серый, пошел на базар молоко продавать. Видит, на меже заяц лежит. Вылинял уже, уши торчат. Мужик его скрал, вот-вот за уши схватит. Сам думает: га… вот поймаю зайца, отнесу на базар, продам. Зайца, значит, продам, курицу куплю. Ага… Курей у него не было, до того бедный, серый… Пройдет время, курица яиц даст. Понесу все на базар, продам, опять же – поросенка куплю. И так дальше соображает. Потом, значит, поле куплю, конем пахать буду, а жеребенок бегать будет. Жеребенок, значит, бегать будет, а сынишка на него кататься полезет, я ему крикну: «Эй, сынок! Спинку не поломай!» Жеребенку то ись не поломай спинку. Крикнул так-то, а заяц – скок да и побежал. Он за зайцем и молоко опрокинул: на базар-то молоко нес… Во, паря, разбогател!…
– Это, значит, как понимать?… Намек мне делашь? Мне?!
– А то кому же бы еще? – артистично оглянулся Панфилыч.
– Это где же я за зайцем гонялся?
– Тут не про зайца.
– Я разве гонялся, а?…
– Я тебе про то, допустим, что вот ты все воображаешь!… – Руки у Панфилыча сами ходили по столу на пальцах. – Торговый ты работник! Торгаш. Коммерсан! Здесь куплю – там продам? Всего-то сообразишь – принять на дешевых весах, а сдать на дорогих! Это, паря, ума не надо много. Понял теперь, про что я?
– От зависти говоришь, чего не понять! Сыны мои тебе покоя не дают! Семье моей завидуешь! Глаза тебе колет!
– Вот ты обижаешься, ничего не помнишь!
– От зависти все! Сколько тебя знаю, все злом дышишь. Но, паря, но!
– Ково нокаш? Не запряг, не нокай!
– Съем я тебя!
– Ты-то меня? Да я тя!
– Но, Петра, я тебе яму рою! Вот уж вырою!
– Видно, я тебя закопаю, а не ты меня! С лица-то ты серый!
– Ты меня закопаешь?!
– И щуку ишо на поминках поем! Во как!
Глава двенадцатая
ЗА ЧАЕМ III. ДУША-МАЛЯВКА
1
Старики слегка подзадохнулись от волнения и неожиданно замолчали, глядя друг на друга.
И на дворе вовремя заварилась собачья драка. Данилыч, со всей злобой на заносчивого Панфилыча, выскочил усмирять дравшихся кобелей.
Опять Гавлет катал Бурхало. Бурхало был внизу, вывертывался и выползал из-под рыжего приблуды, и вся шерсть на искусанном загривке у него была исслюнявлена и розовела от крови. Гавлет, оседлав Бурхало, ловко удерживался на его боках прибылыми когтистыми пальцами и уже наглотался, набил себе полную пасть черной шерсти с загривка старого кобеля. Правду, видно, говорят, что прибылые шестые пальцы на передних лапах у выродков есть верный признак драчливого и вздорного характера.
Виновница драки, квадратная, клубочком, с пушистыми штанишками Шапка, нервно, восторженно и всепонимающе вертелась в стороне.
– Ах, твою мать! – кричал Данилыч, ловя палкой худые пыльные бока Гавлета в кобелиной свалке. – Ах, твою мать!
С помощью хозяйских сапог и палки Бурхало вывернулся, но трусливый старик не воспользовался минутой превосходства и не отмстил Гавлету. Избитый Гавлет отбежал к елкам в глубокий снег, куда Данилыч за ним не погнался, скалил там свои розово-пенные клыки, смотрел на хозяина непримиримо и смело.