Панфилыч и Данилыч
Шрифт:
Ружье лежало рядом, и ремень был на локте, запутавшись.
Панфилыч даже не успел сообразить, что зверь ждет от него только движения. Он потянулся рукой по ремню, стараясь двигать руку незаметно, ползком.
Медведь скакнул, как лошадь, и ударил по руке, потом два-три раза куснул придавленную передней лапой переломанную руку человека.
Кричал ли он или сразу потерял сознание от непереносимой боли – Панфилыч не помнит. Когда он второй раз очнулся, медведя не было.
До зимовья, где стояла лошадь, Панфилыч за один раз добраться не смог, ночевал в летнем балагане, лежа чуть не на головешках на костре. Рука распухла, отзывалась
Так и брел, белый свет в глазах смеркался.
Лошадь – тогда Майка еще не было, а была кобылка по имени Саранча – стояла голодная. Правой рукой и зубами запряг лошадь, забрал пушнину, завалился в санки, а было это, на счастье, в князевских избушках, где они тогда охотились с Поляковым, там и дорожка пролегала санная.
Так он и вез себя вместо двухсот килограммов парного медвежьего мяса.
Коня понужал жердиной, лежа; рука горела, пальцы же, когда он разматывал руку посмотреть, были белые, желтовато-прокуренные.
Одна была мысль: а ну как падет Саранча?! А с чего бы ей пасть?
Приехал живой, свалился прямо возле больницы, его без очереди к врачу пустили, потом забегали, заохали. Уж потом и Марковна прилетела – кто-то сбегал, сказал.
Поляков прибежал:
– Чо же ты, Петра, рыскуешь?
2
Рисковать Петр Панфилыч Ухалов умел! Кругловатый, неуклюжий на первый взгляд человек. Спрятанные глазки, толстоватые щеки, коротковатые руки и ноги, но только сверкнут глаза, только пальцы нетерпеливо шевельнутся – будто пробегут, – ого! Здесь риску много, в этих глазах, некрасивого, неброского, но выверенного – молниеносного грубого риска, удачливого, опасного! Так нельзя себе представить в перевалистой походке медведя способности к тем двадцати смертельным прыжкам, которыми догоняет он рванувшегося во весь опор самой природой предназначенного к бегу длинноногого лося; той ловкости, с которой, избегая острых рогов, ломает медведь гордую, сильную его шею.
3
Вот Махнов-старый тоже был на войне, и не сказать что слабый человек, но в одно и то же время рядом с нахальной смелостью психа в нем – истерика, бабья распущенность какая-то рядом с ловкостью, вялость рядом с выносливостью.
Вот теперь сменивши четырех жен, накопивши денег, растерявши сыновей, ставших врагами ему, гордясь своей удачливостью в тайге, своей славой первого охотника, а и то по пьянке заплачет, как вспомнит войну, плен, как били его конвойные и заставили съесть таз яблочного повидла.
Махнов случайно оказался в складе; увидел повидло, кинулся – голодный же, – тут и поймали его за этим делом. Долго били Махнова немцы. Весело развлекались, а потом под автоматом заставили съесть таз этого повидла.
Он как вспомнит теперь, аж корчит его всего, ногтями бы изорвал, деснами бы зажевал, гадов! Ан нет! Да еще за этот же плен пострадал потом от своих.
Он бы учителем был, как до войны, но ушел в тайгу от людей.
Панфилыч смотрит на Махнова сверху вниз, хоть и славы у него махновской охотничьей нету.
А почему?
Потому что он сам немцев-то бил, как косулей. Махнов же после плена и не видал их в глаза, а что воевал до этого, не считается – не отомстил!
Панфилыч иногда рассказывает о войне. Чаще о том, как в него стреляли, да не убили, бомбили, да
Сзади землю дергало взрывами, да и не добежишь до леса – пехота немецкая идет из кустиков, застрелят сразу.
За кустиками мелькали немцы, много, но прямо на Панфилыча шли три сгорбленные фигуры, падавшие время от времени. Они огибали болото, чтобы не попасть под пулемет.
Ухалов подпустил их на хороший выстрел и убил – сначала одного, потом второго. Третий упал в снег и стрелял в сторону Панфилыча дуром из автомата. Ухалов, лежа на боку за кочкой, вставил в винтовку два патрона и стал ждать, пропадать было все равно – много немцев, где пулемет работал, опять мины стали рваться.
Третий из шедших на него немцев чернел в снегу, плохо ему было возле убитых товарищей. А Панфилычу и еще хуже: стреляют вразброд с нашей стороны, кто остался, да где-то далеко, рядом никого нету. Пулемет молчит.
И тут из-за леса выстрелы пушечные. Оглянулся Панфилыч, а из-за леса – откуда была произведена наша атака до этого – появились два танка, идут по гривке, по кустикам, тоже огибают и вбок время от времени бахают.
Были, наверное, и другие танки, но Панфилыч не видел.
Немцы по всему болоту стали откатываться в свои кустики, а который лежал против Ухалова, боялся встать – видел, что Ухалов сделал с двумя его товарищами. Но наши танки уже обогнули болото гривкой, уже стреляли по кустам, и немец вскочил и побежал, вспахивая снег. Он петлял, падал, запинался за кочки, потом поднял руки и встал. Деваться ему было некуда. Выцелил Ухалов в голову, лицо видно было. Немец завертелся в снегу. А не ходи в чужие тайги, на фиг потом руки поднимать.
4
Или взять трофейную часть. Таковой у жадного скопидома Ухалова не было вовсе. Были часы золотые – раз, второе – шерстяное одеяло. Из-за одеяла он и не простудился ни разу от самой Польши. Так что зря посмеивались над ним в магазине товарищи, ничего смешного в этом одеяле вовсе не было, одна только чистая шерсть толстая, и веса в нем мало. С грузом же трофеев идти до глупого глупо, не зная, что ждет тебя впереди.
С умом воевал Ухалов.
Как-то винтовки получали. Кто выбирал – чтобы ложа неоцарапанная, кто – чтобы воронение без пятен, кто номер счастливый, а Панфилыч зажал патрон в кулаке и пулей дула проверяет, сует, по рядам ходит. Посмеялись над ним: дескать, девочку ищешь?
«Девочку».
Потом он из этой «девочки» всем на удивление стрелял копытных в европейских лесах, где ему удалось побывать, на мясо.
Легче жилось на войне, если вспомнить, забот было меньше, живым остаться – одна забота.
Жить же, накопляя деньги, труднее, хлопотнее. Трофей – Панфилыч легко понимал – вещь дешевая, убьют – и нету тебя, и трофей тебе не надо. А вот до такого понимания жизни мирной не дошел, как будто умирать в ней не предстояло. Он знает, что про него по этому поводу говорят: «Ухалов-то? Богатый Ухалов, да у него и вся-то жизнь в деньги ушла…»