Пантера, сын Пантеры
Шрифт:
— Как именно? Вы хотите стать книгой? — спросил Эшу. — Или ради нее принести себя в жертву самому себе, как бог Один?
— Прерогатива богов — приносить себя в жертву: за истину, как Один, за добро, как Иисус, и за красоту — как сделала одна поэтесса и оказалась на кладбище вровень с умершим за правду.
— Христос умер за человека и человечество.
— Но что такое человек, как не светло украшенный и широко растиражированный текст в переплете из сырой кожи?
— Бог имеет право быть верхом глубинности и одновременно вершиной бестактности, — говорил далее Бенедикт. — Я — нет; я иду по пути предельного риска, лишь потому что я уже мертв:
(Быть может, Эшу и не знал до этих, что его любимый дон умер — в таком глубоком затворе, в такой полнейшей тьме, внутренней и наружной — двойной тьме, — что никто никогда не понял этого? Или знал?)
— Но пока я жив, — продолжал Бенедикт, — я могу говорить все, что хочу. Великое преимущество!
— Безопаснее жить как мадам Альда с Эльзой: вся полнота власти — и никакой ответственности. И нет необходимости усиленно напрягать свои мыслительные и юмористические способности.
— Зато как они скучны, мой Эшу, а ведь скука — печать дьявола.
(Была, вспомнил тут Эшу, одна пожилая сотрудница, которая любила отыскивать в книгах всякие ужасы и восклицать: какая правдивость! И говорить: какое сейчас тяжелое время! Будто относя любую вычитанную историю на сегодняшний библский счет. Прозвище этой тетки было даже среди библиотечных подруг — Унылая Задница.)
Так шло и дальше. Девочки помоложе шеренгами влюблялись в директора и смотрели ему в рот, что пополняло его обвинительное дело. О Книге и ее поисках он не говорил ни слова даже Эшу и Крысе с ее гоп-компанией, да в этом и не было необходимости: Бенедикт был по крови из ищущих Путь, а не цель.
Но то, что он говорил им о «книге вообще», книге реальной, было неприкрытым кощунством.
— Книга — могила текста. Книга — окаменевшая плоть рукописи. Рукопись — остановленная душа Слова. Библиотека — своеобразная усыпальница идей. Кенотаф — потому что похоронить книгу (идею книги) можно лишь символически. Мавзолей — потому что реальные книги становятся там недоступны.
— А когда текст уже остановлен книгой, его сразу же начинают толковать. На губах он живет, не подвержен грузу традиций и ярму толкований, рассказчик и певец — ему хозяин. Книгу же стремятся возвести в канон и прочтение ее возвести в другой канон; прочесть ее раз и навсегда. Двойная стена вокруг истинного смысла — или принципиального отсутствия смысла.
— Вы предлагаете возродить устное народное творчество, мастер? — спрашивал Эшу.
— Фольклор — та же традиция. Нет, я за множество сугубо индивидуальных прочтений и воспроизведений текста, когда каждый человек создает свою реальность. Все такие виртуальности имеют право жить.
— Они все истинны?
— Все — и ни одна. Истина как таковая прячется на заднем плане многообразия и дана в нем и через него.
— Вы думаете, девочки, — продолжал Бенедикт, — я не люблю эти…гробницы повапленные? Разукрашенные переплетом, оправленные в золото, серебро и камни? Они поистине достойны любви. Но то, что делает наш Эшу — заводит их содержание в машину и мнет его там по своему разумению, лепит, как глину — честнее и не так пахнет идолопоклонством. В книгах заключено пламя, которое рвется на волю и готово сжечь их изнутри, а пламя ведь живое и меняется.
Эшу, кстати, не только лепил и формовал: потихоньку от дам и при тайном пособничестве девиц он выводил содержание книг на крошечные, с ладошку, носители, магнитные диски, которые можно было положить в карман вместе с воспроизводящим устройством формата ин-октаво, своего рода покетбуком. Он уповал на физическую гибкость и пластичность компьютерной книги. Обычная книга делается пластичной духовно, если она открыта различным толкованиям и ни в коей мере она не строит из себя учебник жизни, но если некто сумеет, хотя бы отчасти, взять ее в собственность, стать сотворцом физическим, тут уж недалеко и до пересотворения ее смысла. А таковое ценно даже в том случае, если творит профан и простак. Ведь любое творчество и любое видение мира более достоверны, чем явленная реальность, считал Эшу, знавший это по себе.
Бенедикт был еретик. Он чувствовал себя если и не Богом — в том самом смысле, как суфийский учитель Халладж, — то одной из книг, которые написал Бог, книгой, с той поры неуничтожимой и неразрушимой. И над книгами иного рода не замирал в благоговении. Оттого именно Бенедикт осмелился настоять на том, чтобы сиррское воздали, наконец, Сирру и вывезли на границу здешней земли съеденные гнилью и изошедшие пылью талмуды, из-за которых пожаловало то самое давнопрошедшее посольство. Как потом говорили, это была та цель, которую с самого начала преследовал этот сиррский лазутчик с терпением и коварством японского ниндзя. И, во всяком случае, тот fault pas, после которого гарпии Дома получили полное право его заклевать. А уж махинации эшу с механическими книжками, которые не могли не засечь, привесили Бенедикту для ровного счета. В качестве служебного злоупотребления.
Почему созидателя новой реальности Дома, покусившегося на целость библиотеки, должны были не просто уволить с глаз долой, а именно убить, Эшу не знал: видимо, такова была снящаяся ему разновидность бытия.
— Я предал тебя, учитель. Те, кто отступился со страху, на тебя больше не указывали, а я своей преданностью указывал так точно, будто целовал тебя в щеку, — говорил Эшу при свидании. — Своей неотступностью я утяжелил твою вину, вину развратителя учеников. Я растерял всех своих людских учителей, но тебя не хотел потерять. Мне легче будет, чтобы ты меня потерял.
— Хочешь подменить меня собой?
— Я узнавал: мне будет легче, чем друзьям Сократа. Коллектив тупее суда архонтов, и лица ему без различия. Один из нас погибнет, другой будет изгнан — и оба достигнут Сирра.
— «И сказал тогда пророк: я хочу показать им, что я — Храм Божий и не могу быть разрушен ничьими руками, а если и случится это — Бог пересоздаст меня на третий день, — процитировал Бенедикт. — Так лунная пантера уходит в пещерный мрак и остается невидима три дня, а выйдя, наполняет окрестность сладостью своего пения и благоухания. Но нуждаюсь я для того, чтобы умереть, в той руке, что передаст меня служителям Закона в знак того, что не захотят меня защищать мои друзья. Пусть послужит такой рукой самый юный из всех!
— Но в тюрьме, куда заключили Пророка, приступили к нему друзья и сказали: ты всю честь забрал себе. Ты сделал нас недостойными твоего учения и не сопричастными мученичеству твоему и твоей славе.
— Пророк же знал, что ни у одного из них, говорящих такое, нет силы, чтобы воссоздать себя из праха, ибо не были они теми учениками, что превосходят учителя или хотя бы, как заповедано, достигают его вершин. И отказал им снова.
— Тогда самый юный ученик сказал: я поцелуем указал на тебя, я предал, и оттого мне надлежит умереть вместо тебя. Мы с тобой схожи, как два брата, и стража не сможет различить нас во время от солнечного захода до восхода луны.