Парижские письма виконта де Лоне
Шрифт:
Оноре Домье. Робер Макер — биржевой маклер (1840).
Анри Монье. Предместье Сент-Оноре.
Анри Монье. Квартал Шоссе д’Антен.
Анри Монье. Сен-Жерменское предместье.
Анри Монье. Квартал Маре.
На минувшей неделе беседы вертелись вокруг двух не слишком увлекательных предметов: рассказа о грозах и предсказания бунтов. Порой две эти мрачные темы сплетались воедино: одно представало следствием другого; пророки утверждали, что такие грозы в последний раз гремели накануне Революции. Из чего делался вывод, что те же
Мы слушали все эти рассуждения совершенно спокойно; мы оставались совершенно равнодушны ко всем этим безумным догадкам. Тот, кому ведома истина, слушает голос заблуждения со снисходительной улыбкой. Что значат пустые расчеты суеверия в сравнении с непререкаемыми выводами опытности? Какими абсурдными кажутся эти домыслы нам — нам, проникшим в тайну погодных капризов и знающим их причину! Боже правый, когда бы мы не послушались коварных советов, в Париже и сегодня стояла бы превосходная погода, город был бы залит солнцем, небо у вас над головой сияло бы лазурью, а не наводило тоску беспросветным мраком; вы увидели бы на улицах людей, укрывающихся зонтами от солнца, а не от дождя; нынче вечером вы отправились бы в коляске на Елисейские Поля и вдыхали аромат апельсиновых деревьев под звуки оркестра Дюфрена вместо того, чтобы сидеть в четырех стенах и бранить скверную погоду; вы наслаждались бы мороженым у Тортони или в «Парижском кафе» в обществе причудници элегантных модниц, вместо того чтобы пить чай в кругу семьи; наконец, во всех ваших разговорах припевом служило бы радостное восклицание: «Ах, как тепло!» — а вовсе не скорбный и горький стон: «Боже, как холодно!»
Еще неделю назад в Париже стояло лето, воздух был раскаленный, пыль белая и блестящая, женщины носили легкие платья, которые едва колыхались под дуновением робкого ветерка, а нынче к нам вновь вернулась зима, тротуары скрылись под траурной вуалью грязи, а шерстяной муслин, материя добродетельная и скромная, храбро сражается с дерзким северным ветром. О внезапная перемена! о перемена, достойная проклятий! вчера летний зной, сегодня чудовищный град и холодный ветер — и все это по нашей вине. Да, ответственность за все эти бедствия лежит на нас!
Признание это вас удивляет… вы не понимаете, что связывает нас с грозами; вы обвиняете нас в самоуверенности, вы находите, что с нашей стороны слишком нескромно приписывать себе власть над погодой и изменять последовательность времен года. — Чем прогневили вы небеса, — спрашиваете вы, — чем навлекли на землю грозовые тучи? Быть может, вы нанесли оскорбление богам? Осквернили алтарь Аполлона? Быть может, солнечный бог убоялся ваших дерзких взглядов? — Нет, Аполлон наш повелитель, жизнь наша состоит в служении ему. — Тогда, может быть, вы забыли принести жертву Нептуну, перед тем как отплыть в Гавр или хотя бы в Сен-Клу? — Мы вообще уже год как не покидали Парижа. — В чем же состоит ваше преступление, отчего вот уже неделю, как в столице так холодно? Чем навлекли вы на парижан эту убийственную погоду? — Увы, увы, мы сделали то, что делают в это время года все смертные, то, что велят делать мудрость и бережливость, аккуратность и даже элегантность, — то, однако, что нам еще никогда не удавалось сделать безнаказанно. — Что же это такое? Скажите наконец! — Мы позволили вынести из дома ковры! А это средство нас никогда не подводило. Уже много лет подряд мы имеем случай в этом убедиться. Мы и неделю назад это предсказывали, а нас поднимали на смех и даже просили: «Жара стоит несносная, прикажите же наконец вынести ваши ковры, чтобы погода переменилась и воздух стал посвежее». Мы послушались, и те, кто обижал нас своими насмешками, те, кто был так уверен в своей правоте, сегодня дрогнули и продрогли, ибо предсказания наши сбылись. Да простят нас люди теплолюбивые!
Что же до директоров театров, они должны превозносить нас до небес, ибо в те дни, когда пустеют сады, театры всегда полны. […]
Один приятель пересказал нам остроумное словцо судьи С. Шел процесс по делу ростовщика, который ухитрился всучить одному несчастному в уплату по векселю свиные окорока на сумму в двадцать одну тысячу франков. Адвокат, защищавший ростовщика, то и дело восклицал: «О, господа, вы не можете заподозрить нас в такой подлости. Мы, воевавшие под знаменами великого человека [417] , мы, награжденные звездой героя,мы…» — «Довольно, — перебил судья, — мы видим, что вы желаете увенчать ваши окорока лаврами; пойдем дальше».
417
Имеется в виду Наполеон.
Эти окорока ценою в двадцать одну тысячу франков приводят нам на память больного верблюда, которого один из самых знаменитых наших любителей элегантности в сходных обстоятельствах получил от одного прославленного ростовщика. Корабль пустыниимел в конюшне юного денди весьма бледный вид. Английские скакуны обращались с ним без всякого почтения.
Знаем мы и юного офицера, которому ростовщик, не знающий ни стыда, ни совести, вручил вместо денег тысячу канареек. Кормить и ублажать тысячу канареек — дело нелегкое, тем более для лейтенанта; пожалуй, с тысячью луидоров он бы управился куда легче. Тысячу луидоров можно положить в кошелек, а тысячу канареек не уместишь не только в одном кошельке, но даже и в одной клетке. Бедный шалопай поместил крылатое богатство в комнате по соседству со своей спальней, однако удивительные монеты не звенели, а пели, и неумолчное это пение не давало покоя никому в доме. Дядюшка молодого человека, от которого всеми силами старались скрыть сомнительную спекуляцию, заинтересовался странными концертами и поднялся в мансарду племянника; тайное стало явным. Дядюшка был человек умный; он расхохотался и заплатил долги племянника. Тогда тот стал пристраивать канареек. Две дюжины взялась продать привратница, несколько штук взяла прачка; молодой человек хотел выказать щедрость и всех остальных раздарить, но это оказалось не так легко: больше двух птичек в один дом не брали. Юноша ловко распределил их по разным кварталам. Двух канареек он подарил актрисе «Драматической гимназии», двух — старой даме из квартала Маре, четырех — дочке привратника военного министерства: дети ведь обожают птиц; но даже после того, как он обеспечил канарейками всех начальников и подчиненных, всех друзей и подруг, у него все равно оставалось птиц куда больше, чем нужно человеку для счастья; тогда он выпустил всех оставшихся на свободу. Говорят, что, простившись с последней птичкой, он простился и с последним экю; деньги, данные дядюшкой, иссякли, и какой-то ловкач уже предложил нашему герою выгодную спекуляцию: двенадцать тысяч зонтов, которые можно продать и тем самым поправить положение, но мы не хотим этому верить: для послужного списка юного спекулятора более чем достаточно тысячи канареек.
Какое счастье — чувствовать, что все племя читателей понимает тебя, впитывает твои мнения, разделяет твои мысли, вникает в твои открытия, приобщается к твоим радостям, делается невинным сообщником твоих насмешек, хохочет над теми забавными чертами, на которые ты указываешь, учится на примере тех возвышенных чувствований, которые ты описываешь, плачет и смеется вместе с тобой; одним словом, какое счастье быть понятым! Увы! это несказанное счастье, которое ободряет и вдохновляет, которое рождает вечную дружбу и бессмертную любовь, это счастье — столь чаемое, столь драгоценное — это счастье… нам не суждено! Увы! надеяться нам не на что, теперь это уже совершенно ясно. Пора отказаться от иллюзий. Наши читатели — столь остроумные, столь лукавые, столь тонкие, столь проницательные —
Не лучше была понята и другая наша шутка. Мы написали, что у Тортони подают мороженое «ванильное с табаком» и что оно превосходно [418] ; это сообщение также было принято совершенно всерьез, и почтенные люди простодушно удивлялись тому, что нам могло понравиться мороженое такого сорта. «Сомнительно, чтобы это было вкусно, — добавляли самые проницательные, — ведь от сладкого табак теряет весь свой аромат». — Они называют это ароматом! Отныне, чтобы предупредить новые заблуждения, мы будем сопровождать каждую из наших невинных шуток подробным объяснением. В данном случае мы скажем вот что: выражение «мороженое с табаком» есть не что иное, как ироническая амплификация, высмеивающая те две сотни курильщиков, которые прогуливаются по бульвару Итальянцев. Сигарный духв этом элегантном квартале так силен, что самые пьянящие ароматы здесь немедленно обращаются в запах табака. Молодая женщина полагает, что держит в руках букет роз… она заблуждается: не пройдет и минуты, как она убедится, что ее тонкие пальцы сжимают коробку сигар. Ее вышитый носовой платочек только что благоухал букетом графа д’Орсе.это уже в прошлом, теперь он воняет табаком. Ее прекрасные кудри, кружевной капот, легкий шарф и переливающаяся тысячью цветов шаль — все это в одно мгновение пропитывается прелестным ароматом казармы; понятно, что и мороженое, которое ей подают в этой благоуханной атмосфере, будь оно клубничным, лимонным, абрикосовым или ванильным, немедленно превращается в табачное. Вот вам объяснение: теперь вы понимаете, что это была шутка и ей следовало улыбнуться. Если зайдете к Тортони, умоляю, не заказывайте мороженое с табаком, над вами будут смеяться, а мы вовсе не хотим, чтобы по нашей вине вас поднимали на смех. Странная вещь! хуже всех схватывают фельетонизм,или фельетонин,не кто иные, как парижане. Жители провинции понимают нас с полуслова и порой присылают нам весьма остроумные письма в ответ на наши шутки. Провинциалы — лучшие наши читатели; парижане же слишком торопятся; они судят, еще не успев понять. Парижане, пояснение для вас: это колкость по вашему адресу.
418
20 июля 1839 г. Дельфина писала, что отведала у Тортони (см. примеч. 163 /В файле — примечание № 273 — прим. верст./) мороженое сортов «малина с табаком и ваниль с табаком», и «рекомендовала оба сорта истинным ценителям». Дельфина вообще была убежденной противницей курения и табачного дыма; в фельетоне от 15 июня 1839 г. (также не вошедшем в книжное издание) она описывала времяпровождение в фешенебельном кафе Тортони следующим образом: «Шесть сотен человек набиваются в тесные комнатки, где с трудом могут поместиться шесть десятков; в этот райский уголок, благоухающий табаком всех видов и сортов, ведут узкие ступеньки, пышно именуемые лестницей; здесь, в пекле, отапливаемом газом и дымом, посетители заказывают прохладительные напитки и сладости, благоухающие табаком самых разных сортов…», а в финале фельетона от 21 сентября 1839 г. признавалась, что предпочитает современности эпоху Империи, несмотря на ее «милитаристский» характер, потому что в ту пору не было принято курить, а «невещественный дым славы» куда лучше, чем «чересчур реальный запах табака» (1, 537).
Парламентская сессия окончилась, у наших пожилых школьников начались каникулы. В этом году они занимались совсем не прилежно и по справедливости не заслужили никаких поощрений; но они заранее приняли меры и, чтобы не остаться без наград, сами взяли на себя их распределение. Поясняем: это тонкий намек на депутатов, которые с истинно патриотическим бескорыстием распределяют между собой самые прибыльные административные должности.
Палата пэров еще не прекратила заседаний; ее миссия еще не окончена. Министр-депутат, один из корифеев коалиции, давеча сокрушался по поводу этой задержки; он сказал одному из благородных пэров: «Всему виной этот проклятый процесс [419] ». — «Да, — отвечал благородный пэр, — тут целый круговорот: в задержке виноват процесс, в процессе виноват бунт, а в бунте виновата коалиция». Поскольку в этих словах содержалась колкость по адресу министра, тот срочно переменил тему разговора.
419
Палата пэров продлила заседания оттого, что ей надлежало судить зачинщиков мятежа 12 мая (согласно Хартии, суду этой палаты подлежали дела о государственной измене и о покушении на государственную безопасность). Впрочем, ко времени написания этого фельетона приговор был уже вынесен: Барбеса приговорили к смертной казни (которую Луи-Филипп заменил на пожизненную каторгу), а его сообщников — к тюремному заключению или высылке. О реакции Дельфины на этот вердикт см. примеч. 297 /В файле — примечание № 407 — прим. верст./.
Весь Париж занят обсуждением Восточного вопроса [420] . Герои дня нынче — более или менее отравленные султаны, более или менее задушенные паши. Парижане путаются в перечнях мусульманских генералов и адмиралов. Тому, кто не разбирается в турецких делах, как турок, трудно вникнуть в эти военные хроники и проследить за боевой биографией великих полководцев; Абдул-Меджид, Ахмед-Фетхи, Халил-паша, Хафиз-паша, Хозрев-паша — парижанину запомнить все эти имена нелегко. Где те благословенные времена, когда новости с Востока сводились к одной и той же фразе, которую «Конститюсьонель» публиковала раз в три месяца без всяких изменений: «Скончался Али-паша, сын Али-паши; преемником его стал Али-паша». Новость звучала просто, точно и не давала ни малейшего повода к кривотолкам. Тогдашняя политика стоила нашей нынешней. — Шутка.
420
Парижане следили за противостоянием турецкого султана Махмуда и его вассала египетского паши Мехмеда-Али, сын которого Ибрагим-паша 24 июня разбил турецкую армию в Сирии, после чего начальник турецкого флота дезертировал вместе со всем флотом, так что египетский паша мог теперь претендовать на независимость от Турции и наследственную власть над Египтом и завоеванными территориями. Решение этого вопроса, однако, зависело не только от непосредственных участниц конфликта, но и от крупнейших европейских держав, каждая из которых имела на Востоке свои зоны влияния; Франция отстаивала интересы Египта, Австрия, Англия и Россия — Турции. См. подробнее: Дебидур А.Дипломатическая история Европы. Ростов-на-Дону, 1995. Т. 1. С. 341–345.