Пароль остается прежним
Шрифт:
Умеет рассказывать Серебренников, и будто видят пограничники скованный льдом канал Москва-Волга. На том берегу — Яхрома. В городе немцы. Приказ: освободить Яхрому.
Бежит по льду молодой солдат, плохо соображая, что нужно делать, в кого стрелять. Час ранний и до рассвета еще далеко. Немцев не видно, хотя по наступающей цепи бьют их минометы. Рядом кто-то упал. Ноги слабеют, и он тоже падает. Нет, он не ранен. Но силы оставили, не может бежать дальше.
А где-то впереди уже гремит «Ура!». И он вдруг вскакивает, бежит к берегу, туда, где сейчас рвутся снаряды и хлынул дождь трассирующих пуль. Мысль одна: только бы никто не заметил, что он отстал, что ему страшно!
Так бы, вероятно, он и пропал ни за понюшку табака, потому что сам лез под огонь, если бы не споткнулся о раненного красноармейца. Тот лежал с перебитой ногой и тихо стонал. Взвалил его молодой солдат на себя, потащил. Немцы засекли их.
— Брось меня, уходи! — шепчет раненый.
Володя лежит, вдавливаясь в снег. Немцы переносят огонь куда-то в сторону. И тогда он снова тащит на себе раненого, ползком, к берегу.
— Иди один,— стонет раненый.— Всё равно мне не жить!..
Этот стон придает силы. Молодой солдат начинает понимать, что обязан во что бы то ни стало спасти раненого. И страх за себя отступил. Теперь был страх за человека с перебитой ногой. Выдержит ли?
Не сразу отыскали они медсанбат в освобожденной Яхроме...
Серебренников останавливается передохнуть. Солдаты ждут, что будет дальше.
«Вот и хорошо»,— думает Серебренников.
— Между прочим, здорово мы подружились с Володей,— говорит он.— И я о нем знал всё. Он о своих недостатках больше любил говорить. А для этого тоже смелость нужна... В общем слушайте... На рассвете следующего дня немцы контратакуют. Их миномет бьет за церковной оградой. Нам приказано подавить огневую точку. Прикрываясь еще не рассосавшейся темнотой, подползаем к орудийному расчету и забрасываем гранатами...
И снова все, кто слушает Серебренникова, переживают за молодого солдата.
— ...Ура-а! — кричит он. Но взрывная волна подхватывает, швыряет на землю.
На мгновение он теряет сознание. А когда очнулся — пронзила страшная боль в ноге, возле лодыжки. Руки тоже были залиты кровью и судорожно сжимали винтовку с разбитым цевьем.
Потом он проливал пот в медсанбате, который размещался в жарко натопленной избе и не вмещал всех раненых. Оперировали только тяжело раненых. А ему разрезали сапог и перебинтовали ногу: медсанбат эвакуировался. Здесь, среди стонов и крови, ему показалось еще страшней.
По тряской дороге колонна грузовиков двинулась в путь, растянувшись, чтобы не стать мишенью для фашистских пикировщиков.
Рядом с ним — весь перебинтованный солдат, без ноги. Всё время просит:
— Пить, пить!
У Володи тоже ноет нога, и он с ужасом думает: вдруг отнимут?
Машины ползут медленно. А тут еще закрыли переезд, где на подъеме застрял поезд. Пришлось расцеплять состав, чтобы пропустить колонну.
Боль в ноге становилась невыносимой.
Наконец — госпиталь. Мест нет. Соседа Володи куда-то всё-таки потащили, а так называемых «легко раненых» погрузили в теплушки.
Тощая «буржуйка» тщетно старалась нагреть вагон.
Нога у Володи распухла. Боль притупилась. Им овладело безразличие и не сразу он услышал прерывистый шопот соседа:
— Братишка, пристрели... Слышишь, братишка!
— Что ты? — испугался он.
Освещенный бледным светом ночника рядом лежал солдат еще моложе его. Он был ранен в живот и, вероятно, случайно попал в число легко раненых. Лицо у него пожелтело.
— Пристрели, братишка! Не могу больше!— шепчут искусанные губы.
Володя забывает о своей боли и склоняется над солдатом:
— Всё будет хорошо, потерпи.
— Не-не могу... больше! — глухо стонет раненый.— Не могу...— Он сдерживается и вдруг истошно кричит: — Пристрели!.. Пристрели!.. А-а!
Под утро кое-как доплелись до станции Карабаново.
Раненый в живот успокоился. Когда стали выгружаться, Володя тронул соседа за плечо. Тот не шевелился: рука была твердая и холодная. Кто-то приблизился с фонариком. Луч света упал на изможденное лицо: солдат умер...
Володя лежит на операционном столе, стиснув зубы. Чувствует, как игла впивается в ногу. Хочется кричать. Но криком не поможешь. Он закусывает губу.
— Вот осколок,— говорит врач.
И кто-то другой говорит:
— А ему повезло, могла начаться гангрена.
Металлическое лезвие скоблит кость. Он молчит. Ни звука, Кто-то тревожно спрашивает:
Жив?
Он отвечает:
— Жив, конечно, не беспокойтесь...
Серебренников снова помолчал и заметил с легкой грустью:
— Так мы с ним и прошли всю войну. Где сейчас Володя — не знаю. Но если встречаю похожего человека, с орденской планкой на груди, обязательно подхожу, и горько бывает, что обознался...
Вот и всё. И ни о каких подвигах не рассказал Серебренников. А его рассказ тронул. И пограничники сидели строгие, молчаливые. И думали обо всем, что слышали. И видели три ряда орденских планок на гимнастерке Серебренникова. И, может быть, у них мелькала мысль, что он о себе говорил. А Бородуля почему-то даже был уверен в этом и чувствовал облегчение.
Вечереет.
Сидит Бородуля на завалинке, в стороне от всех. Думает. Вот бы сейчас подойти к майору Серебренникову и, как тогда, по дороге на заставу, обратиться запросто: скажите, мол, товарищ майор, а что мне делать, чтобы перестать бояться?
Он вздыхает и неприязненно смотрит на вспыхивающие звезды.
В это время старшина Пологалов замечает Бородулю. Куда это он уставился? И вдруг вспоминает, как однажды застал его в конюшне за странным занятием: Бородуля забрался на станок и вот так же, подозрительно, вглядывался в небо. А что, если Бородуля...верующий?