Паруса в огне
Шрифт:
— А вот там, — вспылил Командир, — десятки тысяч тонн боеприпасов, продовольствие, живая сила противника! — Он снова приник к перископу. — Все, опоздали! Я доложу командованию, что вы сорвали атаку, помешали выполнению боевого задания. И беру вас под арест. Сдайте оружие!
— Вот здесь, — разведчик приподнял портфель, — документы, которые ценнее тонн боеприпасов. Немцы готовят очень серьезную войсковую операцию. Больше я ничего не могу вам сказать, не имею права.
Командир, сжав зубы, приказал связаться с базой. Разведчик своим кодом
— Ладно, — Командир сложил ручки перископа. — Но на пирсе я тебе, друг мой, набью морду. Лично от себя.
— Если сможете, — улыбнулся разведчик.
— А я таки помогу Командиру, — врезался в разговор Одесса папа. — С моим большим удовольствием. Вас как в родной дом приняли, борща не пожалели, а вы таки бунт на корабле устроили. И вот еще! — он ткнул себя пальцем в грудь: — Я того конвоя как родную маму с баклажанами с базара ждал, я загодя шибкую дырочку для ордена провертел. А вы такой пасьянец разложили.
Да, вот такой «пасьянец» вышел. А разведчик прав оказался. Наша «Щучка» за этот рейд гвардейское звание получила. А нас орденами и медалями наградили. За образцовое выполнение особого задания командования. Или за невыполнение?
Такие вот фокусы выкидываются. После войны, на встрече ветеранов, познакомился я с полковником в отставке. Герой Советского Союза. Спросил, конечно, когда за праздничным столом боевые соточки пропустили: за какой, мол, подвиг?
Улыбнулся полковник и сказал:
— За то, что приказ не выполнил.
Мы еще раз за Победу чокнулись, и он рассказал.
Это уже в Восточной Пруссии было, в городке каком-то. Наше наступление шло. Складывалось так, что можно было окружить крупную немецкую группировку. А у нас один путь отхода оставался — через единственный мост. Вот полковнику, он тогда старлеем был, поручили с его разведротой отрезать путь противнику к отступлению — то бишь взорвать этот единственный мост.
Стали прорываться к мосту. А в городе — неразбериха, уличные бои; где наши, где немцы — не сразу и поймешь. Мины рвутся, снаряды, пулеметные очереди со всех сторон. Где перебежками, где ползком, где на броне — добрались до моста. А там уже немцы суетятся, готовят мост к взрыву.
— Казалось бы, пусть рвут, так приказ то мне дан, а не немцу. Ну, приняли бой, отогнали саперов вместе со взводом прикрытия. А мост взорвать не успели. Обстановка резко изменилась. На прорыв двинулась резервная часть — переправа пошла без задержки. Погнали немца аж за пятьдесят верст. Разогнали так, что он стал толпами сдаваться.
Вот такой вот «пасьянец».
Ночь спокойная. А в душе тревога. Был бы малой — сказал бы: домой хочется, к мамке. И все вспоминается, как после разлуки. В глазах стоит. Или в сердце.
…Отдыхаем перед походом в кубрике. Кто письмо пишет, кто письмо читает. Радист и старшина мотористов играют в шахматы. Одесса-папа валится на койку и кладет на живот гитару.
Боцман —
Одесса-папа… Вспоминаю его всегда с улыбкой и с теплом. Шебутной, веселый. В трудную минуту — плакать впору — он вдруг что-то такое отмочит, не хочешь — засмеешься.
Город свой родной пуще мамы, наверное, любил. Он так и говорил: «У меня отродясь таки две мамы — Софа Шмульевна и Одесса Батьковна. Обе таки родные до невозможности».
Он говорил, что у нас в СССР три столицы: Москва, Ленинград и Одесса.
Штурман, как только это слышал, сразу хмурился.
— Третья столица, — говорил он, — это Архангельск.
— Тю! Архангельск! Товарищ старший лейтенант, как говорят у нас на Привозе, что такое Архангельск? «Доска, треска и тоска».
Нахальный он был, смелый. Но и то сказать, Архангельск до войны весь деревянный город был, даже тротуары дощатые. Ну, и насчет трески — это верно. А вот тоска… Вот не знаю. В советские годы тоски там не наблюдалось. Даже в трудное военное время.
— Думай, что говоришь! — сердился Штурман. — Архангельск — северная столица. Родина Российского флота.
Ну тут уж каждый свою столицу выдвигает. Свою любимую, единственную.
Радист, не отрывая взгляда от доски, кричит:
— Рязань — столица! От Рязани вся русская земля пошла. У нас — какие рощи, какие песни, какие поэты!
И каждый свой уголок, где родился, возвеличивает. А по мне — лучше моей Липовки нет в мире столицы.
Вот и думается: у каждого из нас — своя столица, своя малая Родина, а вместе — одна родная страна, за которую мы воюем и жизни свои не щадим.
Так вот и складывалась наша победа. Немец воевал за чужую землю, а мы — за свою. И одессит, и Рязань косопузая, и я, из Липовки скромной, невидной, таких у нас — тыщи, но я за нее всю кровь отдам. И каждый за свою Липовку жизни не пожалеет.
Это сейчас говорят, что мы за этот… как его… тоталитаризм, что ли, бились. А я за свою деревню. Где у меня любимая мать, скворечня на старой липе, родничок под горой и Леночка, мною не целованная…
…Одессит наш — ох уж и шебутной! Все — Одесса-мама да Одесса-мама. Так его, в укор, Одесса-папа прозвали.
Он целиком талантливый был человек. Все у него ладилось. И гитара в его руках за душу брала, и пел как артист, только лучше, рисовал здорово, особенно карикатуры на немцев. И цифры потопленных немецких кораблей выводил в звезде на рубке. А стрелок какой отменный был! Он со своей пушчонки на двадцать кабельтовых одним снарядом мог бидон из-под бензина накрыть.