Пастернак в жизни
Шрифт:
Я никогда не была материалисткой. Опять сходная черта с Борей. Он всю жизнь помогал людям. Постоянно на его иждивении жили его первая жена с сыном, наравне с ней – Н.А. Табидзе, Ахматова, дочь Марины Цветаевой Ариадна и сестра Марины – Ася, Стасик. Я никогда не осмеливалась протестовать. Боря пользовался в этих делах полной свободой и всегда меня благодарил за нее. <…> Знакомые и друзья <…> осуждали меня за недостаточную заботу о внешнем виде Бори. На самом деле мне удавалось купить для него новые вещи лишь тогда, когда он бывал в больнице или отъезде. Я выбрасывала все его рваные костюмы и покупала новые заочно, но, возвращаясь, он не только не благодарил меня, а скорее упрекал.
20 марта 1937 г. Позавчера поехал в Переделкино.
255
Речь идет о IV Пленуме правления Союза писателей, приуроченном к столетию гибели Пушкина. Пастернак стал объектом политических обвинений, и ему пришлось выступить с объяснениями на последнем заседании 26 февраля 1937 г.
256
На пленуме П. Яшвили выступил против арестованных грузинских писателей, обвиненных в покушении на Сталина и Берию.
257
Имеется в виду роман Пастернака «Записки Патрика», рукопись которого сгорела во время войны в Переделкине.
Люди почти все оказались не теми. Один Пастернак развернулся передо мной во всей детской простоте человеческого своего величия и кристальной какой-то прозрачности. Он искренен до предела – не только с самим собой, но со всеми, и это – его главное оружие. Около таких людей учишься самому главному – умению жить в любых обстоятельствах самому по себе [258] .
258
Драматург А.Н. Афиногенов был другом Г.Г. Ягоды. После его падения над Афиногеновым нависла угроза ареста. В этих обстоятельствах Пастернак был едва ли не единственным, кто не прервал с Афиногеновым личных отношений.
Конечно, Пастернак не может отвечать за то, что о нем думает Бухарин, как и за то, что мечтал увидеть в нем Андре Жид. Поэт далеко не всегда таков, каким его видит исследователь и критик, особенно изолгавшийся, лицемерный, коварный враг, как Бухарин. Тяготение Бухарина к Пастернаку не означает тяготения Пастернака к Бухарину, идейной близости, связи. Нет, Пастернак не имеет родни. Он одинок, хотя не по-лермонтовски, как ему самому кажется. Его одиночество печально и тягостно. Он стоит на юру нашей литературы.
Мне кажется, Паоло Яшвили уже ничего не понимал, как колдовством оплетенный шигалевщиной тридцать седьмого года, и ночью глядел на спящую дочь, и воображал, что больше недостоин глядеть на нее, и утром пошел к товарищам и дробью из двух стволов разнес себе череп [259] .
259
Паоло Яшвили подвергался
Когда мне сказали это в первый раз, я не поверил. 17-го в городе мне это подтвердили. Оттенки и полутона отпали. Известие схватило меня за горло, я поступил в его распоряжение и до сих пор принадлежу ему. Не все, что я испытал под властью этого страшного факта, безысходно и смертоубийственно, – не все. Когда вновь и вновь я устанавливаю, что никогда больше не увижу этого поразительного лица с высоким одухотворенным лбом и смеющимися глазами и никогда не услышу голоса от переполнения мыслями обаятельного в самом звучании, я плачу, мечусь в тоске и не нахожу себе места. С тысячею заученных подробностей память показывает мне его во всех превращениях совместно пережитой обстановки: на улицах нескольких городов, в выездах в горы и на море, дома у Вас и дома у меня, в наших позднейших поездках, в президиумах съездов и на трибунах. Воспоминание ранит, доводит боль лишения до сумасшествия, бунтует упреком: за какую вину наказан я вечностью этой разлуки? Но случилось в первый же день, 17-го, что ее неотменимость очистила меня и свела к неоспоримейшим элементарностям, как в детстве, когда наплачешься до отупения и от усталости вдруг захочется есть или спать. Силой этого удара меня отшвырнуло далеко в сторону ото всего городского, не по праву громкого, без надобности усложненного, взвинченно равнодушного, красноречиво пустого. «Что за вздор», – вновь и вновь спрашивал я себя. Паоло? Этот Паоло, которого я так знал, что даже не разбирал, как его люблю, Паоло, имя моего наслаждения, и все то, что с серьезным видом может сообщить средний человек А. или средний человек В., через минуту забываемый. А, это для будущего, подумал я. Умереть все равно каждому надо, и притом в какой-нибудь определенной обстановке. Вот и скажут: эта потомством сохраненная жизнь кончилась летом 37-го года…
Пастернака я знаю много лет… Когда однажды приехали к нему за подписью под письмом от Союза писателей с требованием расстрела Тухачевского и компании, Пастернак прятался, чтобы не подписать этого письма, и говорил мне: «Это насилие над душами», – и тут же спрашивал, не пойду ли я к жене Эйдемана выразить ей свое сочувствие.
В 1937 году я забеременела. Мне очень хотелось ребенка от Бори, и нужно было иметь большую силу воли, чтобы в эти страшные времена сохранить здоровье и благополучно сохранить беременность до конца. Всех этих ужасов оказалось мало. Как-то днем приехала машина. Из нее вышел человек, собиравший подписи писателей с выражением одобрения смертного приговора военным «преступникам» – Тухачевскому, Якиру и Эйдеману. Первый раз я увидела Борю рассвирепевшим. Он чуть не с кулаками набросился на приехавшего, хотя тот ни в чем не был виноват, и кричал: «Чтобы подписать, надо этих лиц знать и знать, что они сделали. Мне же о них ничего не известно, я им жизни не давал и не имею права ее отнимать. Жизнью людей должно распоряжаться государство, а не частные граждане. Товарищ, это не контрамарки в театр подписывать, и я ни за что не подпишу!» Я была в ужасе и умоляла его подписать ради нашего ребенка. На это он мне сказал: «Ребенок, который родится не от меня, а от человека с иными взглядами, мне не нужен, пусть гибнет».
Тогда я удивилась его жестокости, но пришлось, как всегда в таких случаях, ему подчиниться. Он снова вышел к этому человеку и сказал: «Пусть мне грозит та же участь, я готов погибнуть в общей массе», – и с этими словами спустил его с лестницы.
Слухи об этом происшествии распространились. Борю вызвал тогдашний председатель Союза писателей Ставский. Что говорил ему Ставский – я не знаю, но Боря вернулся от него успокоенный и сказал, что может продолжать нести голову высоко и у него как гора с плеч свалилась. Несколько раз к нему приходил Павленко, он убеждал Борю, называл его христосиком, просил опомниться и подписать. Боря отвечал, что дать подпись – значит самому у себя отнять жизнь, поэтому он предпочитает погибнуть от чужой руки. Что касается меня, то я просто устала укладывать его вещи в чемодан, зная, чем все это должно кончиться…
Ночь прошла благополучно. На другое утро, открыв газету, мы увидели его подпись среди других писателей! Возмущению Бори не было предела. Он тут же оделся и отправился в Союз писателей. Я не хотела отпускать его одного, предчувствуя большой скандал, но он уговорил меня остаться… Приехав из Москвы в Переделкино, он рассказал мне о разговоре со Ставским. Боря заявил ему, что ожидал всего, но таких подлогов он в жизни не видел, его просто убили, поставив его подпись.
На самом деле его этим спасли. Ставский сказал ему, что это редакционная ошибка. Боря стал требовать опровержения, но его, конечно, не напечатали.