Патриарх Никон
Шрифт:
— Я? Службу править буду... на клиросе петь.
— И без тебя здесь народу много, а ты вот в кухню бы да к меху.
— И то можно... но я больше по портняжному...
— Куда тебе, — крикнул портной, — не твоего ума дело.
— Альбо то можно, — заступился Ольшевский. — Пришёл гость, а тут и ссора. Надея на Бога, и ему станет хлеба... а хлеб не наш — патриарший. А он-то, святейший, кого хочет, того и жалует. Джелебы он послушал, так нам бы на орехи пожаловал... А вот, как тебя?
— Иеродиакон Феодосий.
— Иеро... иеро...
Поселился, таким образом, Феодосий с служителями патриарха и вскоре подружил с ними. Рассказывал он им в длинные вечера были и небылицы: были тут и сказки и былины, и овладел он всею этою честною компаниею, так что, как уснёт патриарх и монастырь, они прикасаются к чарочке. Тогда они запрут свою келию, и так как стены и двери толстые, да от патриарха и от келий монастырских далеко, то они иной раз и затянут:
«Чарочки по столику похаживали»...
аль:
«На реке на Яузе кабачок стоял»...
И заливаются они, точно соловьи, и пуще всех Феодосий-чернец, да иной раз в присядку, а там, гляди, кузнец Козьма и Михайло по-казачьему, а Ольшевский только покручивает усы да ходим козырем, аль стучит нога об ногу и притоптывает в такт... Как не сдружиться при такой жизни?
Вот и стал иной раз Михайло жаловаться Феодосию, что сердце у него заедается за его Украиною, да ехать туда нельзя: он панский и боится виселицы за побег; а там дома и молодицы и детки малые. И льёт при этом рассказе хохол горькие слёзы.
Слушая это, Ольшевский только покручивает усы и хочется ему тоже молвить о далёкой своей стороне, да что-то не клеится, — начнёт и слышно только:
— Джелебы... альбо то можно... надея на Бога...
А там покрутит усы, махнёт рукою и расплачется.
Только Тимошка-портной сидит, как филин, глядит в землю, и мысли его не то далеки, не то близки... молодка-вдовушка... а у молодки той очи быстрые, и брови-то соболиные — точно колесом прошло; щёки — точно белый снег, покрытый алою кровью... и у вдовушки избёнка знатная — вся в сруб, а ставни и ворота створчатые... и ходит вдовушка по воскресным дням в Крестный честному кресту поклоняться, да святым мощам помолиться. А сердце добра молодца ключом кипит, а вдовушка не токмо не возглянет на него, но и покосится, точно на чудище...
— Уж приворожи ты се, аль волшебством, аль ведовством, — говорит он однажды Феодосию, — а тот похвалялся всяким зелемьем...
— Приворожить-то приворожу, — отвечал Феодосий... Да видишь, нужно бы и пенязь всяких... Молодицу-то приворожишь, да надоть ей и того, и иного.
— Где же взять-то? — вздохнул портной.
— Взять-то есть где, — у святейшего пенязей и куры не склюют... Вот ты его приворожи к себе... а там, коли будут пенязи, так приворожим и молодку...
— А как же то делать?
— Вот ты возьми пригоршню муки пшеничной, да прижарь на сковородке на огне, скатай с водою в ком, да волос туда положи, да потом с лица оботри комком пот, а там, коли будут печь для патриарха хлеб, ты в хлеб по махонькому по кусочку всунь... аль пять, аль десять крохотных комочков... Как проглотил хоша и один — так и проворожится... даст он тебе и пенязь и всякого добра.
Обрадовался Тимошка-портной и готов сейчас это сделать, а Феодосий байт:
— Нет, шалишь; ты постись три дня, да Богу молись, да по десять поклонов и утром, и вечером ударь, да как ложишься спать, на правом боку засни, а на утро правою ногою вставай, да коли попа встретишь, берегись... Ну, и потом ты мне скажи... да чтоб не было ни утра, ни вечера, да ни середы, ни пятницы, не праздник... да чтоб луна на ущербе не была.
Затвердил это Тимошка и в точности исполнил, а там подъехал к Феодосию...
— Ну, что ж, — спросил он.
А вот тебе и мука, — вынул Феодосий пригоршню муки в бумажке и подал ему. — Но ты гляди, — прибавил он, — коли на сковородку положишь, так бай триады: калисперо, калисперо, калисперо.
Пошёл с мукою Тимошка и твердит про себя: калисперо.
Был он хорош с поваром, которому часто чинил белье и платье, и тот дал ему сковородку.
— А для ча? — спросил тот, пожавши плечами, означавшее: «после меня разве кто смеет что-либо готовить».
— Снадобье от живота Феодосий дал.
— Э! — махнул тот рукою, — не по нашей части в таком разе. — Ладно, — молвил повар, и сам прижарил муку, как назвал снадобье портной.
Сделал всё по сказанному портной, и шарики наделал махонькие, и, всё это уложив в бумажку, ушёл к себе и запрятал под нары.
На другой день он повару сказал, что он съел все шарики и что ему полегчало.
Несколько дней спустя зашёл Тимошка в пекарню поглазеть, как хлеб пекарь готовит, да спросил:
— Какой хлеб будет-де для святейшего?
— А вот! — указал тот на только что приготовленное тесто.
Сунул ему несколько денег в руки Тимошка и просил его сбегать к сторожу монастырскому за питьём, чтобы так, по-приятельски, чарку-другую... Обрадовался пекарь и побежал.
А Тимошка взял тесто патриаршее, да в середину понапихал маленькие шарики чуть видные, точно головка большая от булавки, и когда возвратился пекарь, сидит он, точно святой.
Выпили они по чарке, да по другой, а там Тимошка поглядел, как в печку тот патриарший хлеб посадил и как потом он его вынул уже готовым, и поставил на стол, чтобы простыл. Стали они балагурить и о том, и о сём, а там пришли из кухни, взяли хлеб и сказали: