Павел I
Шрифт:
Известно, что миром правят мнения, а слова, которыми они выражаются, врезаются в память поколений, оставляя там неизгладимые стереотипы энциклопедических определений. «Слабость характера», «ни смелости, ни ума», «здоровье испорчено», «нравственность испорчена» – и вот уже готов политический портрет государственного деятеля, который займет русский престол. Европе незачем опасаться наследника гордой Екатерины, но и нет смысла надеяться на новую революцию в Петербурге – таков подтекст впечатлений иностранных наблюдателей.
Впрочем, язык политических репортажей формирует понятия о человеке в границах простейшей бинарной оппозиции: сила против слабости (сила – слабость тела, сила – слабость ума etc.). Стоит сделать лишь легкое движение
108
Подробности поиска невесты см.: Кобеко. С. 79–83.
Очевидно, что эти слова служат целям сватовской кампании – так же, как, например, другая реплика Сольмса о Павле: «В него легко влюбиться любой девице. Хотя он невысокого роста, но очень красив лицом; весьма правильно сложен; разговоры и манеры его приятны» ( Кобеко. С. 86–87).
Но очевидно и то, что подобная реклама добродетелей царственного жениха рисует портрет не только необходимый для будущей семейной жизни. В контурах сольмсовского портрета, проведенных мнением Никиты Ивановича Панина, проступает почти уже забытая в XVIII веке альтернатива рыцарских времен: честь против зла. Мнение Никиты Ивановича рисует героя добра с утонченной душой и высокими чувствованиями. Еще несколько штрихов – и мы увидим на подступах к нашему трону Дон Кихота нового времени.
И вот в начале июня 1773 года его везут в Гатчину, тогда еще имение Григория Орлова: здесь он должен встретиться со своей Дульцинеей – принцессой Вильгельминой.
6-го июня принцесса вместе с двумя сестрами и матерью – ланд-графиней Гессен-Дармштадтской – была морем доставлена в Ревель и оттуда ее повезли на первое свидание с будущим мужем. Они знают друг друга еще только по портретам и чужим мнениям. Минута первого свидания приближается с каждой верстой, пройденной экипажем, медленно ползущим по нашим длинным дорогам из Ревеля в Гатчину.
Павел ждет и записывает в тайную тетрадь:
« Вторник, 11 июня 1773 года. Утром. Все эти дни я живо беспокоился, хотя чувствовал и радость, но радость, смешанную с беспокойством и неловкостью при мысли о том, чего мы ожидали. Во мне боролись постоянно, с одной стороны, нерешительность по поводу выбора вообще, и с другой – мысль о всем хорошем, что мне говорили про всех трех принцесс – в особенности про мою супругу, – и наконец, волновала меня мысль о необходимости жениться из-за моего положения. У меня не было других мыслей ни днем, ни ночью, и всякая другая мысль мне казалась сухой и скучной. <…>
Среда 12 июня. Мне кажется, что последние дни, по приезде ландграфини, я в серьезных делах, как и в пустяках, действовал под
Суббота 15-го: день на всю жизнь памятный – тот день, в который я имел счастье в первый раз лицезреть т у, которая мне заменяет все. <…> Я встал в обычный час, не вышел из своих покоев и сейчас начал одеваться. Меня причесывали, и я думал только об одном, что меня всецело занимало, когда вдруг постучали в дверь. Я велел отпереть. Это была моя мать. Она мне сказала: «Что Вы желаете, чтобы я от Вас передала принцессам?» Я ответил, что я полагаюсь даже в этом на нее. <…>
Я спустился к графу Панину, где постепенно начали собираться все наши и те, которые должны были меня провожать. Бесконечные волнения все усиливались по мере того, как время отъезда наступало. Кареты были поданы. <…>
Проехав Гатчинские ворота, мы заметили, что издали поднялась пыль, и думали, что вот уже императрица с ландграфиней и ее дочерьми; каково же было наше удивление, когда мы увидели телегу с сеном. Через некоторое время пыль снова поднялась, и мы более не сомневались, что это едет императрица с остальными. Когда кареты были уже близко, мы велели остановить свою и вышли. Я сделал несколько шагов по направлению к их остановившейся карете. Из нее начали выходить. Первая вышла императрица, вторая ландграфиня. Императрица представила меня ландграфине следующими словами: «Вот ландграфиня Гессен-Дармштадтская, и вот принцессы – ее дочери. При этом она называла каждую по имени. Я отрекомендовался милости ландграфини и не нашел слов для принцесс. <…>
Я удалился тотчас после ужина и первым делом отправился к графу Панину узнать, как я себя вел и доволен ли он мною. Он сказал, что доволен мною, и я был в восторге. Несмотря на свою усталость, я все ходил по моей комнате, насвистывая и вспоминая виденное и слышанное. В этот момент мой выбор почти уже остановился на принцессе Вильгельмине, которая мне больше всех нравилась, и всю ночь я ее видел во сне» ( Эйдельман 1991. С. 83–84; перевод А. Л. Вейнберг).
Что же такое надо было сделать, чтобы этот трогательный юноша стал грозным угнетателем отечества – Калигулой осьмнадцатого столетия? Какой тяжкий опыт надо приобрести, чтобы душа замкнулась в настороженном подозрении к самым близким людям? Кто виноват?
Или не надо ничего приобретать, а все, что будет, – уже сейчас есть в душе, и, зная, что и как будет, мы уже в настоящую минуту сможем различать симптомы будущих трагедий? Не есть ли нынешняя волнительность – залог неуверенности в себе, а значит, и подозрительности к другим и, следовательно, угнетения их своими неврозами? То, что сейчас поверяется дневнику и Никите Ивановичу Панину, впоследствии не будет поверяться никому, и эта невозможность души излиться в своих сомнениях сделает то, что сделала, – человек, оставшийся наедине со своей душой, станет метаться от одной крайности к другой, а поскольку этот человек станет распорядителем чужих судеб, то и все его подданные окажутся подвержены этим метаниям, пребудут в отчаянии от незнания своего завтрашнего дня и уподобят царствование императора Павла действию непредсказуемых природных стихий.
Впрочем, человек есть тайна. По одному эпизоду, к тому же случайно известному, нельзя судить об истории чужой души, даже если мы располагаем самыми совершенными психологическими методиками.
Посему вернемся вспять и вспомним о записях, которые делал один из гувернеров его высочества – Семен Порошин. В свое время, когда речь шла о детстве великого князя, мы уже цитировали некоторые из этих записей – то были разрозненные собственные припоминания Павла об отдельных эпизодах его жизни с двух до шести лет. Однако по тем припоминаниям невозможно составить ни малейшего понятия о тайнах его нрава.