Педагогика на кончиках пальцев. Введение в специальность
Шрифт:
Заявление так и осталось непереписанным, оно до сих пор хранится у меня. Рядом с ещё одним документом. Это характеристика, написанная классным руководителем Лужкаева и представленная мне, заместителю директора по воспитательной работе, как основание для постановки ученика на «индивидуально-административный» учёт. Вот её текст от первой до последней буквы: «Груб с учителями, курит. Не без способностей, но учиться не желает. Способен на любую гадость».
Личные отношения
«Ну какой же вы дурак, Васильев, – это что-то!» – рассмеялась
Учительница с удивлением повернулась в его сторону и подчёркнуто корректно, но чуть-чуть насмешливо произнесла: «Что вы, Поляков, вам бы я такого никогда не посмела сказать. А что касается Васильева, то он не обижается. Это наши с ним, понимаете, личные отношения». Поляков не понял, в чём, собственно, дело и что значат эти вежливые слова, обращённые к нему, но почувствовал, что обидели они его больше, чем «дурак» – Васильева, которого, к слову, вообще ничего не обидело.
Личные отношения… Именно они делают значимым не само слово, но интонацию, контекст сказанного.
Помню, как два друга, ребята лет по четырнадцать-пятнадцать, чинили мопед. Один из них отреагировал на неуклюжее действие товарища совершенно неожиданно, обозвав его: «карась». Почему «карась», непонятно. И фамилия «нерыбная», и вообще эта безобидная речная рыбка в списке оскорблений не значилась. Но получилось как-то грубо, слово сразу прилипло и стало дворовой кличкой. Изменить что-либо в подобной ситуации нельзя, но я решил смягчить слово и стал звать парня «Каасик» или «Карасик». В конце концов, именно в таком виде и прижилось. Совсем не обидно.
Когда ездили в Ленинград, Карасик был штатным фотографом. На каждой отпечатанной фотографии он вывел свой фирменный знак – силуэт маленькой рыбки.
…И всё же учителя злоупотребляют словами в личных отношениях. Они позволяют себе не задумываться. Им кажется, что изначальная беззлобность, даже наоборот, доброжелательность к своему воспитаннику делают их слова всего лишь мягким домашним сленгом. И действительно, большинство учеников воспринимают разные учительские словечки именно так. А многие даже как привилегию посвящённых, ибо кто же из нормальных учителей будет всерьёз обзывать. Но иногда гордые и неодомашненные ученики напоминают нам о чувстве меры, такта и справедливости.
Как-то привязалось ко мне и стало любимым словечко «пень». С разухабистой, свойской, ласковой интонацией раздавал я его направо и налево. Кое-кто, позаимствовав, взял даже на собственное вооружение: частенько можно было услышать в коридоре: «Ну, ты – пень…»
Не особо контролируя себя и не замечая настроение собеседника, однажды я по-хозяйски, любя, выговаривал что-то своему старшекласснику. На моё обычное замечание, что тот повёл себя «как пень» в какой-то ситуации, он неожиданно с упором возразил: «Я – не пень!» «Пень, пень», – миролюбиво подтвердил я. «Нет, не пень!» – упрямо, с вызовом, повторил он. «Пень», – не унимался я, начиная чувствовать потерю жанра. «Знаете, что?! Я же не говорю, кто Вы!..» – скороговоркой бросил парень и выскочил из школы.
Мы были в хороших, уважительных отношениях. Этот эпизод их не испортил. Я не обиделся на его «вольность». Ведь всё было сугубо между нами, в наших личных отношениях. Но вот слово «пень» как-то стало забываться и исчезло из моего лексикона. Как, впрочем, и многие другие «домашние» слова.
Музыка строя
Я сочувственно кивал, слушая молодую учительницу. Уроки пения – притча во языцех. Рисование, труд и физкультура по драматизму не идут в сравнение с этим предметом.
«Нет, вы послушайте! Я поставила им Бетховена, «Лунную сонату». Как же они изгалялись! Кто-то нарочно мерзко имитировал игру инструментов, кто-то ржал, а один, знаете, глаза завёл и всю дорогу причитал: «Митька, брат помирает, ухи просит».
Было смешно. Я с трудом сдерживал улыбку, но учительнице было явно не до смеха. В учительской царил траурный марш Шопена.
Я посоветовал коллеге поговорить с ними о современной музыке.
Через несколько дней она рассказала, что из этой затеи ничего не вышло. Ребята принесли магнитофон и весь урок слушали какую-то, по словам учительницы, «какофонию». Разговаривать отказались, но и музыку свою, как ей показалось, не слушали. «Так, балдели весь урок».
В воздухе висел «хэви метал».
На следующий день, поднимаясь в актовый зал, я снова увидел эту учительницу. Она медленно, важно шла по лестнице. За ней, в затылок друг другу, опираясь на перила, поднимались на урок пения второклашки. Поднимались тихо, почти не разговаривая. Учительница на несколько секунд остановилась, строго посмотрела на свою колонну и чётко, по-армейски, скомандовала: «Прекратить разговоры. Строем идём. Я сказала – СТРОЕМ!» – прикрикнула она на какого-то растерянного мальчугана. Потом снова встала во главе своего «подразделения» и медленно, важно направилась в кабинет.
Я невольно остановился, заворожённый этой картиной. Ну, а потом продолжил своё движение в актовый зал… с левой ноги.
В моей голове отчётливо звучала музыка военного духового оркестра.
Сколько съел?
Новым рубежом, победой в квалификационном состязании считал я тот момент, когда трудный подросток возьмёт из моих рук свою первую книгу.
Валера Огнев был вконец обленившимся четырнадцатилетним пареньком с миловидной хитроватой физиономией. В школе практически не учился. Хулиганил тоже лениво, в свободное от ничегонеделанья время.
В клуб пришёл случайно: старшие ребята позвали. Огнев производил впечатление неглупого малого, на которого, тем не менее, и в школе, и дома махнули рукой.
У нас в клубе он пробыл несколько месяцев. Возился с мотоциклом, выполнял отдельные мелкие поручения. С учёбой, курением и прочим я старался к нему не приставать. А приставал иногда с разговорами – о том, о сём. Валера был немногословен, но, казалось, слушал внимательно и понимал, о чём речь.
Наконец, я решился: «Валера, хочешь я тебе что-нибудь принесу почитать?» Он невразумительно пожал плечами. И я вцепился: «Попробуй, сколько сможешь. Вдруг понравится».