Переходники и другие тревожные истории
Шрифт:
Это были одни из часов его жены. Пока её часы были здесь, в каком-то смысле была и она сама. Всю свою жизнь Эдит собирала часы.
Он завёл их и, казалось, они затикали громче. Тогда он встал и завёл ряд небольших золотистых будильников, что выстроились слева от него, на вершине книжного шкафа. Они стояли, но теперь присоединились к тихому ритмичному тиканью. Он не подвёл время ни на одном из них. Это было несущественно.
Лишь исполнив эту задачу, он включил свет, оглядел прихожую и шагнул вправо, в гостиную. Тиканье следовало за ним, пока не утонуло в более глубоком звуке старинных напольных часов, что ожидали
Он включил один маленький светильник и в полутьме разглядел другие часы, горбившиеся под куском покрывала. У них тоже была история и, когда он завёл и эти часы, пришло ещё одно воспоминание.
Потом он сел у пустого камина, измученный и печальный. Он положил ноги на маленькую банкетку и какое-то время просто глядел в камин, прислушиваясь к часам. Дом оживал, наполняясь негромким тик-таканьем, словно дыханием ворочающегося во сне громадного зверя.
Он задремал, а когда проснулся, на улице уже стемнело. Он слышал звуки из кухни — лёгкий стук тарелок, закрывшуюся дверцу шкафчика, но оставался там, где был, прислушиваясь к часам и этим звукам. Напольные часы приглушённо прозвенели.
Через несколько минут он поднялся, хоть суставы и ныли. Он осознал, что всё был в пальто и шляпе. Он оставил их на стуле и прошёл через узкий зал, мимо тёмной лестницы в подвал, прямо на кухню.
Там, на столе у мойки, стояла дымящаяся чашка чая и тарелка с двумя ломтиками тёплого тоста, оба намазаны маслом, один ещё и с джемом, другой без — как она всегда оставляла для него, когда он работал допоздна. Он обернулся и потянулся, чтобы завести часы на шкафчике с приправами. Это был улыбающийся металлический Будда с циферблатом в животе, забавная вещица (вновь нахлынули воспоминания), но однажды она поставила эти часы там, давным-давно, и там они и остались, невозмутимо взирая на него сверху вниз, пока он съедал свои тосты и пил чай.
Тогда он почти застонал, но сумел удержаться от рыданий, когда переходил из комнаты в комнату, заводя часы, пока их звук не уподобился миллиону крошечных птичек за окном, легко и очень терпеливо постукивающих клювами, чтобы попасть внутрь.
Наверху закрылась дверь.
В библиотеке он обнаружил лежащую на письменном столе щётку, с длинными светлыми волосами на ней.
Он воспользовался ключом, чтобы завести замысловато вырезанный из дерева часовой замок, где на зубчатых стенах, отбивая каждый час, появлялись рыцари в латах.
Тиканье всё ещё звучало негромко, но настойчивее и упорнее, как звук прибоя тихой ночью.
Сделав круг по первому этажу, он снова оказался у входной двери, но отвернулся от неё и стал медленно подниматься по парадной лестнице. К этому времени он уже задыхался от рыданий. Казалось, звуки, оставшиеся за спиной, тоже поднимаются, подталкивая его вверх по ступеням.
Он нашёл наверху пушистые тапочки своей жены, аккуратно составленные вместе у двери ванной, где она частенько их оставляла.
Больше всего он хотел просто бросить всё это и уйти, но тут из-за двери спальни послышалось пение и он понял, что, разумеется, никуда не уйдёт. Песня была той самой, которой он научил Эдит, ещё до свадьбы, давным-давно.
Он вошёл в спальню, и она была там, и была юна и прекрасна. Она помогла ему раздеться и увлекла в постель, тихо нашёптывая, как обычно делала, затем умолкла и какое-то время он был абсолютно счастлив, зависнув в одном-единственном мгновении.
На ночном столике тикали часы.
Когда он проснулся, уже настало утро и она исчезла. Опустевшая половина кровати остыла, одеяла отброшены. Он снова зарыдал, глубоко, горько, проклиная себя за то, что продолжал этот мучительный и чудесный фарс, за то, что мучился сам, за то, что вновь, каким-то образом, проделывал это с ней. Он поднял ладони к лицу и увидел, сколько морщин на их тыльной стороне, сколько старческих пятен. Он дотронулся до макушки головы, провёл пальцами по редеющим волосам.
Она всё ещё оставалась двадцатишестилетней и прекрасной. Она всегда будет двадцатишестилетней и прекрасной.
И нахлынули воспоминания, с ужасной чёткостью, пока он не прожил их ещё раз: дождливая ночь, визжащие шины, машина на обочине дороги, Эдит у него на руках, пока вспыхивала одна пара фар за другой и, кажется, прошли часы, прежде, чем кто-то остановился.
Он перевернулся в постели и вдавил лицо в подушку, разрыдавшись, как маленький ребёнок и с нелепой надеждой, что в конце концов, слёзы смоют всё.
Он попытался уверить себя, что в следующем году не приедет опять, что это наконец прекратится, но сам прекрасно всё понимал. Когда он поднялся, чтобы одеться и нашёл записку, торчащую в телефоне у кровати, она лишь подтвердила это.
В записке было:
Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
— ЭДИТ.
Он ещё рыдал, но негромко, когда спустился по парадной лестнице, обошёл вокруг неё в кухню, а оттуда вниз по тёмным скрипящим ступеням в подвал. Внизу он снова помедлил, жалея, что не может остаться тут навсегда, чтобы ему не пришлось идти дальше, но, опять-таки, прекрасно всё понимал. Он щёлкнул выключателем, явив тысячи и тысячи часов, которые заполоняли подвал, теснились на полках, выстроились вдоль стен, покрывали пол и испускали из себя фантастическую паутину проводов в закрытый гроб, который казался парящим в нескольких дюймах над ковром. Выглядело так, будто эти часы оттуда росли и распространялись. Он давно уже перестал гадать, не стало ли их больше, чем в прошлый раз.
Его разум не мог предложить объяснения, но он откуда-то знал, что, даже если бы во всём доме шли только одни-единственные часы — каким-то образом, наперекор всем причинам, одни или несколько из них всегда продолжали идти целый год, дожидаясь его возвращения — в эту единственную ноябрьскую ночь время остановится или даже скользнёт назад и Эдит станет такой, какой была в ночь перед своей гибелью — любящей его, ничего не знающей ни о каком будущем, вечно юной, пока он продолжает стареть. Он не знал, реально это или нет. Казалось, больше не было таких понятий, как реальное и нереальное.