Переходники и другие тревожные истории
Шрифт:
Проходили часы. Но безликие люди всё ещё стояли, очарованные, словно пытаясь вспомнить, кем они были когда-то, прежде, чем стёрлись. И за все эти часы Кевин не услышал ничего действительно необычного. Не было никакого немыслимого ужаса, от которого Мари сбежала. Она просто сдалась, размышлял он, потому что это оказалось легче всего.
— Мне почти жаль, что я не стала убийцей с топором или вроде того, — сказала она. — Я чувствую себя долбаной банальностью.
Он мягко обнял её и рассказал то, что смог припомнить из своих собственных обстоятельств. Некоторые подробности стёрлись, но, крайне старательно, он восстановил,
— Я — тоже долбаная банальность, — сказал он, — но есть уйма банальностей, которые не попадают в места, вроде этого. Так чья же это ошибка?
— И что делает тебя долбаным мудрецом?
— Ничего, Мари. Может, у меня и много качеств, но мудрости среди них нет.
— Как я спрашивала раньше, почему ты беспокоишься обо мне?
— Не знаю, — тихо ответил он. — Понимаешь, я действительно не знаю. Просто это кажется правильным. Ты можешь принять это безо всяких объяснений?
Она ничего не сказала. Он поднялся. Безликие люди отступили.
— Пойдём.
Она присоединилась к нему и какое-то время они просто шли. За ними не последовал никто. Их шаги отзывались эхом в тёмной дали.
Возвращение.
Теперь настала его очередь говорить. Он пытался убедить её, но, в основном, сам себя, что, если просто продолжать жить, суета жизни снова собьётся воедино, так или иначе, мусорная куча повседневного существования примет какую-нибудь определённую форму.
— Знаешь, — заговорщицки прошептал он, — некоторые люди превращают это в целое долбаное искусство.
Возвращение.
Они прошагали во тьме несколько миль. Он уже понял, что ни одно физическое направление здесь ничего не значило. Сошло бы любое направление.
Возвращение.
Он потянулся и дотронулся до её лица, и она прикоснулась к нему.
Тут она замерла, прислушиваясь.
— Слышишь это?
Он вслушался. Ничего.
— Это громко, действительно громко!
— Что?
— Метро! Оно здесь!
— Тогда иди туда!
Мари немного пробежала, потом, засомневавшись, обернулась к нему.
— Иди! — выкрикнул он.
— Спасибо, — сказала она, а затем умчалась. Он наблюдал за её уходом и лишь после того, как она исчезла в темноте, решился побежать следом. Он мчался со всех сил, пока сердце не стало колотиться в горле, а лёгкие не запылали. Наконец он остановился, задыхаясь и тогда услыхал звук метро, слабый и далёкий. Через мгновение он утих.
Возвращение.
Но не в этот раз. Пока нет.
Коротко и мерзко
Мой друг, который никогда это не прочтёт, я пишу это для тебя. Я хочу поведать тебе о звуке крысиных шагов по металлическим ступеням. Ты бы это оценил. Однажды это может коснуться и тебя.
О, эти крысы — слышалось, как они мчались за мной, когда я спускался в темноту с платформы E-1 на Руан-стрит. Временами звук от них заставлял воображать не множество тварей, но только одну и даже не крысу, а некоего хромого скорченного карлика: скрип-скрип, тук! Скрип-скрип, тук!
Было забавно.
В
Так было раньше, Генри, в дни нашей юности. Помнишь? Во времена нашей учёбы в колледже, когда все прочие читали Германа Гессе, мы «зарывались» в готические романы — Монк Льюис [55] , миссис Радклиф и всё обилие ранних анонимов-романтиков, де Квинси, Байрон, Китс, Мэри Шелли — в общем, все, кто смотрелся достаточно изысканным, меланхоличным и обречённым на Искусство.
Помнишь, как бывало, мы пытались перещеголять друг друга в вычурности, лишь забавы ради — эти эпатажные разукрашенные одежды, эти размашистые жесты, эти беседы, никогда не встречавшиеся за пределами скверных костюмированных кинокартин:
55
Льюис Мэтью Грегори — английский романист, известный под прозванием Монк-Льюис, один из главнейших представителей «школы ужаса», аристократической реакции против выдвигавшегося на первое место в литературе бытового романа.
— Слушай, старина, думаю попробовать опиум. Это так ужасно по-декадентски.
— Предпочитаю лауданум, дружище. При этом способе виденья Ада гораздо ярче…
К слову, ни один из нас не одурачил бы истинного британца и на минуту. От нашего акцента несло студенческим театром. Полагаю, большинство наших однокурсников просто считало нас геями.
О, увы и ах. Мы радовались; мы забавлялись; мы приучались к склепам.
Я стараюсь быть комичным, Генри, притупить лезвие боли. Мы смеёмся, чтобы не заплакать. Другого способа нет. Так тяжело продолжать.
Это совсем не Лондон. Это всего лишь Филадельфия. И у меня не так уж много времени.
Генри, с годами блеск наших грёз потускнел. Представь какую-либо часть шутовского наряда, мокнущую в грязи на следующий день после Нового Года.
Крысы на лестнице. Я шагал в темноте, пока вдали надо мной грохотал состав, по выглаженной дождём улице с мусором и заколоченными витринами, миновав случайного неприметного запоздалого пешехода; уже не предполагаемый щёголь-романтик, но потрёпанный старик ёжился в потрёпанном плаще на пронизывающем ветру и мороси, уже отнюдь не юный, но сутулящийся, пожилой, седовласый и на сорок фунтов тяжелее.