Первый раз на эстраде
Шрифт:
танец"..." Это единственно могло оправдать твои странные телодвижения и
жесты. Хотел еще крикнуть: "Наш лектор родом с Кавказа! Он страдает
тропической лнхорад–кон – у него начался припадок. Он бредит и не правомочен
делать те заявлении, которые делает от нашего имени". Но в этот момент ты
кончил и не дал мне сделать тебе публичный отвод... Почему ты ничего не
сказал мне? Не предупредил, что у тебя вместо языка какой–то обрубок? Что ты
не
торичеллиева пустота. Как при этом ты можешь рассказывать? Непостижимо! Ты
страшно меня подвел. Не хочу иметь с тобой никакого дела! Я возмущен
тобой!..
А я это время играли первую часть симфонии, которую я страшно любил.
Потом вдруг слышу – снова понвилась первая тема; она уже предвещает финал.
Вот в зале зааплодировали, в гостиную вошел Гаук, очень довольный... Я стал
озираться, чтобы куда–нн–будь спрятаться. И не успел. Комнату наполнили
музыканты, стали спрашивать: "Что с вами было?" Я хотел отвечать, но
Соллертинский шепнул:
– Никогда не потакай праздному любопытству. От этих лиц ничего не
зависит. Второе: наука еще не объяснила, что было с тобой. И в–третьнх: мы
еще не придумали, как сделать, чтобы тебя уволили по собственному желанию.
Что было потом, помню неясно. Знаю только, что возле меня снднт
человек, которого до этого я видел, иаверное, не больше двух раз,– известный
ныне искусствовед Исаак Давидович Глнкман, коего чнслю с тех пор среди своих
лучших друзей. Он похлопывает меня по плечу, говорит, что не я один, но и
филармония виновата. Надо было прослушать сперва, а не так выпускать
человека. И он подмигивал Сол–лертинскому. И Соллертннскнй уже смеялся и,
желая утешить меня, говорил:
– Не надо так расстраиваться. Конечно, теоретически можно допустить,
что бывает и хуже. Но ты должен гордиться тем, что покуда гаже ничего еще не
бывало. Зал, в котором концертировали Михаил Глника и Петр Чайковский,
Гектор Берлиоз и Франц Лист,– этот зал не помнит подобного представления.
Мне жаль не тебя. Жаль Госцнрк – их лучшан программа прошла у нас. Мы уже
отправили им телеграмму с выражением нашего соболезнования. Кроме того, я
жалею директора. Он до снх пор снднт в зале. Он не может войтн сюда: он за
себя не ручается. Поэтому очистим помещение, поедем ко мне и разопьем
бутылочку кахетинского, которую я припас на случай твоего триумфа. Если б я
знал, что сегодня произойдет событие историческое, я бы заготовил цистерну
горячительного напитка. Но, прости, у меия не хватило воображения!..
Ах, какой это был человек! Благородный. Добрый, Великодушный.
Мы вышли втроем. Лил дождь. Мы пошли на Пушкинскую, где жнл тогда
Соллертннскнй. И там он рассказал эту историю за ночь раз десять, каждый раз
прибавляя к ней множество новых подробностей. Я задыхался or смеха. Валялся
на диване в нзнемо–женнн. Но к утру какая–то муть стала оседать в голове, я
начал смекать, что мне–то особенно радоваться нечему, что это произошло со
мной и, вероятно, отразится на всей моей жнзнн, повернет ее ход и мне уже не
иметь дела с музыкой (как потом и случилось!). Наверно, к утру лнцо мое уже
ничего не могло выражать, кроме тупого отчаянии. Но туловище все еще
продолжало колыхаться от смеха.
Проснулся я дома, у себя на диване. В комнате было светло.
Услышав в соседней чьи–то шаги, я позвал:
– Ма–ать!
Мать вошла. Я сказал:
– Дело в том, что я вчера провалился. И у меня просьба: на эту тему,
если можно, не разговаривать со мной.
Мать спокойно ответила:
– Может быть, ты и провалился,– этого я не знаю. Только уж это было не
вчера, а позавчера...
– Почему же позавчера?
– Потому что ты домой пришел очень поздно, тебя целый день вчера
будили, спрашивали, когда и куда тебе надо идти. Ты говорил, что тебе больше
никуда никогда ходить не придется. Просил оставить тебя в покое...
Я подпер голову кулаком, перевел взгляд на ковер... Раскисшие,
разлезшиеся, серо–белые, с мышиными хвостиками вместо шнурков стояли возле
дивана бывшие лакированные ботинки Антона Шварца!.. Но мысль о том, что
Шварц вчера выступал босой, привела менн в такое отчаяние, что я заплакал.
Мать спросила:
– Неужели ты думаешь помочь делу тем, что будешь лежать в постели и
плакать?
Я прохрипел:
– Да вовсе я не от этого плачу!.. Мне... Шварца жалко!
А на другой день меня с шумом уволили нз филармонии.
Но – странное дело!– с тех пор я никогда уже так не боялся. И
впоследствии почти полностью преодолел страх.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Стыд меня мучил, но через несколько дней я все же пошел в филармонию.
На концерт. В фойе, в кругу молодых хохочущих композиторов, я увидел Ивана
Ивановича, который что–то рассказывал им, как всегда пулеметно в остроумно.
Заметив меня, ои извинился и, подойдя, положил мне на плечо руку.