Песочное время - рассказы, повести, пьесы
Шрифт:
Произошло это почти случайно. Вдруг, безо всякой инициативы со стороны самого С.А., возобновилась одна из прежних, еще университетских его связей - правда, не первая. С.А. поддался, тем более, что не видел в этом уже никакой опасности и был даже рад, поскольку так или иначе, рано или поздно вопрос с браком следовало решать. А между тем, с окончанием университета, как видел С.А., у него значительно сократился круг знакомств и, главное, самих возможностей знакомиться. Очевидно, что будущую его жену толкнуло к новой близости то же соображение. Взвесив все, С.А. нашел такую партию подходящей: он знал, чего ждать, и исполнением этих умеренных ожиданий готов был удовлетвориться. Это, впрочем, не помешало ему посоветоваться с отцом, долго колебаться, ходить по дому с нахмуренным лбом и даже, неизвестно зачем, представить невесту своему научному руководителю, у которого он потом тоже (уже наедине) испросил совета.
Научный руководитель его был человек неглупый, но в то же время простодушно верящий в собственную значительность. Он был вместе удивлен и польщен. С.А. продвинулся вверх
С некоторых пор Абрам Соломонович тоже переменился в отношении к сыну; вернее, отношение его стало сложным. С.А. хвалил теперь и вслух хотя, правда, вяло и тихо, но зато неизменно - старые картины отца; а Абрам Соломонович, весело и уверенно те же картины ругая, все-таки не мог где-то в самой тайной щелочке своей души немного не радоваться этим похвалам. Ему доставляло невинное удовольствие опровергать тут своего сына, умаляя себя... И при всем том Абрам Соломонович тайно чувствовал, что его сын стал ему чужой и что помимо этих разговоров о картинах говорить им друг с другом не о чем. В какой-то миг Абрам Соломонович вдруг стал подозрителен без всяких внешних поводов: он заподозрил (опять где-то в глубине себя), что его сын подлец - или трус... Он, конечно, себе не сознался. Но это все вместе определило особую интонацию Абрама Соломоновича в разговорах с С.А. Он стал говорить с ним иронически или (чаще) грустно-иронически; и эта грусть позволяла ему изредка оставлять иронию и ласкать словами сына, которого он все же любил. Однако слишком уж большая сыновья покорность и предупредительность в вопросе женитьбы ему не понравилась. "Я не пойму что-то: ты ее любишь?" - спросил Абрам Соломонович, болезненно нахмуриваясь. С.А., по обыкновению, ответил не вполне внятным бормотанием, в котором "видишь ли, отец...", "а кроме того", "и с другой стороны", вперемежку с покряхтыванием и покашливанием следовали без всякой внутренней связи, так что Абрам Соломонович нахмурился еще больше и сказал, что С.А. может рассчитывать на его поддержку в смысле денег и устройства квартиры. Он и действительно занялся квартирой. Свою, поместительную и очень удобную, пользуясь связями, он поменял на две, расположенные, правда, в разных концах города, но обе тоже поместительные и удобные. В результате с первого же дня самостоятельной жизни С.А. отделился от старших, став "сам большой" и хозяин в доме...
Не прошло и года, как в городской больнице неожиданно в каких-нибудь три дня умерла его мать. С.А. был потрясен - но еще более его был потрясен и раздавлен этой смертью Абрам Соломонович. Что же касается С.А., то, оказавшись перед стеной смерти, он вспомнил все те ужасные рассказы о людях, которые не могли смириться с общей неизбежностью: ему особенно представлялись в ночь перед похоронами те, что ели у могилы землю... Он сам не чувствовал отчаяния или боли, скорее это было похоже на удушье. Пока его мать была жива, С.А. не очень замечал ее и еще реже о ней думал; теперь он не находил в себе, что делать и даже что чувствовать.
Потом жизнь вернулась в свое русло. Она стала еще более обыкновенной и незаметной после смерти матери - может быть, оттого, что Абрам Соломонович сразу постарел, замкнулся и отдалился сам в себя от всех и от С.А. с его семьей. Для С.А. время вдруг полетело удивительно быстро и легко. Он хаживал два дня в неделю на службу (это называлось - присутственные дни, общепринятые во всех гуманитарных институтах), писал статьи о живописи пятидесятых годов, дома изредка ссорился с женой, занимался бытом и как-то уже через шесть лет совместной с ней жизни стал ожидать от нее ребенка. К тому времени он защитился, давно обрел статус научного сотрудника и перестал чувствовать пропасть под ногами. Одно ночное происшествие неожиданно указало ему на его ошибку.
Он писал ночью. Жена, на четвертом уже месяце, спала, и лицо ее было утомлено и, как у всех беременных, обескровлено. С.А., боясь, что свет лампы, очень и так слабый от плотного кругового абажура, может быть, мешает ей, накрыл лампу еще жениным цветным халатом. По комнате распространился угрюмый полумрак с разноцветными пятнами на стенах, и С.А. писал в этом полумраке еще с полчаса, выходя изредка курить на балкон (стояла нехолодная осень). Наконец, его стало клонить к столу дремой. Он погасил лампу и в темноте, при отсветах фонарей с улицы, лег и тотчас уснул. К середине ночи во сне к нему явилась мать. При жизни он никогда не разговаривал с нею ни о чем, что выходило бы за круг домашних дел, и теперь тоже, забывшись сном и говоря как с живой, спросил что-то незначительное. Но лицо матери было строго, и он увидел, что на шее ее на тонком снурке поблескивал крест. "Я не знал, что ты христианка," - сказал С.А. "И ты должен креститься, - отвечала она ему, наклонив голову.
– Ты долго не был у меня: сходи. Лампу же свою выбрось".
– "Да, мам, обязательно, конечно," - сказал С.А., который во сне все понял так хорошо, как это и бывает во сне, - и тотчас проснулся, все позабыв... "Да... да что мне снилось-то?
– стал вспоминать он, лежа во тьме.
– Да: мать приходила..." Странная тоска стеснила его. Он поспешно сел, прислушался к дыханию жены, затем опустил ноги с кровати и, подойдя к столу, включил опять лампу. Секунду он стоял, тупо глядя на страницы рукописи, в беспорядке укрывавшие стол;
Крестился он тайком, на той же неделе, и после, в одиночестве приехав на кладбище, стал на колени перед материной могилою и поклонился, осенив себя знамением. В Бога он поверил легко, даже не задумавшись, что верит. Он отвел двум бумажным в пластмассовой рамке иконам место на стеллаже за дверью так, чтоб с порога не было видно, но в церковь не ходил почти никогда, боясь, что узнают на службе.
На службе между тем дела его шли в гору. Он участвовал в коллективной монографии "Гуманизм в советской живописи 30 - 60-х гг.", ему был увеличен оклад, и спрашивали его, не подыщет ли он себе тему для второй диссертации. Он по-прежнему аккуратно являлся на службу в понедельник и четверг, пил чай и листал журналы и альбомы. По воскресеньям С.А. с женой (а теперь, когда она была беременна, один) навещал Абрама Соломоновича. Тот тоже иногда выбирался к ним, без связи с календарем, и, разглядев раз иконы на стеллаже сына, сказал только: "А, да ты, как покойница..." - и задумался о ней. Он вовсе сдал за эти годы. Ему стало тяжело ходить, клонило в сон днем, а ночью он подолгу лежал в темноте, не закрыв глаза. Приезжая в гости, он говорил мало. О картинах больше не вспоминалось, но он прилежно прочитывал все то, что выпускал в свет в разных искусствоведческих сборниках С.А., и иногда просматривал соседние статьи его коллег.
Два события совершились следом друг за другом: у С.А. родился сын, а через несколько месяцев начальник сектора советской живописи и графики внезапно уволился по поводу перевода в столицу. Для сектора и для С.А. это был неожиданный и тяжкий удар. Поломалась вся та сложная, хитрая цепь отношений, которая связывает всякий сектор, определяя каждому его место и роль. С.А. усомнился было, что начать: он не был старшим в секторе, но мог быть по положению, и, кроме того, тут как раз в его пользу было то, что он был молод (ему только что зимой исполнилось тридцать). За всеми корками своего глубокого уважения к старшим, того уважения, которое было даже искренно, С.А., со всем тем, был и тщеславен. Это тщеславие было тем сильней, чем сильней было чинопочитательство, - и вполне законно: чин на других С.А. любил вчуже и так же готов был полюбить на себе. Собственно, он в простоте души даже и не верил в нетщеславных людей, как не верил бы в людей без сердца или желудка; это было естественно хотеть себе то, в чем поклонялся другим. Да и при всем том страх нового начальника придал ему решимости: С.А. затрус(л по кабинетам.
Вновь удивленные директор( и замдиректор( воззрились на уважительного С.А.: теперь уж он не просил впрямую, он лишь подводил к мысли. Зато дома у себя на кухне он громко и храбро говорил, что думал: он думал стать завсектором. Абрам Соломонович подвернулся тут в такую минуту. "Что ж, отец, - спросил С.А., снижая все-таки голос до обычного невнятного: что ж, может быть... ну хоть теперь, может быть, поможешь?" Он потупился. "Ты говорил в дирекции?" - спросил в свой черед неуверенно Абрам Соломонович. "Да ведь... идиоты!
– сказал С.А.
– Нет, наверно, нельзя. Мне нельзя..." - закончил он сокрушенно: он, разумеется, имел в виду, что он еврей.
Абрам Соломонович из разных слов С.А. и прошлых некоторых событий знал, что С.А. мучится этим, и знал его обиду. Он тоже теперь потупился. Затем сказал с некоторой, как будто бы прежней твердостью: "Хорошо, я позвоню". И С.А., подняв глаза, уже с улыбкой и в самом деле чувствуя так, как говорил, сказал ему: "Нет, если тебе это неприятно, ты этого не делай, отец." Абрам Соломонович положил ему ладонь на руку и слегка сжал, и они промолчали несколько минут.
Но ничего не помогло: во главу поставили старшего в секторе, и С.А. остался подчиненным. Он ужасно волновался, пока решалось все, но и после окончательного уже решения С.А. не стал спокоен. Снова его мучила бессонница. Была новая осень, и, лежа без сна и перебирая обрывки дневных слов, С.А. пробовал тщетно уснуть; ничего не помогало, и тогда он начинал молиться. Но и молитва не давала ему покоя. И ее слова тоже разрывались и принимались кружить в голове, между тем как за окном проступал среди деревьев рассвет, который С.А. чувствовал даже с закрытыми глазами. Иногда ночью, встав, С.А. зажигал свечу перед иконами на стеллаже и после, легши, смотрел на огонь. От этого ему удалось два раза уснуть, и свеча стала ритуалом.
Между тем на работе все теперь становилось чем дальше, тем хуже. Новый начальник, специалист более в графике, чем в живописи, стал переориентировать сектор. Графику С.А. знал дурно, заниматься ею не хотел, но и не заявлял открыто собственной темы. Интриговал он отчаянно - и тем ниже кланялся новому заведующему, говоря за спиной его уже прямые оскорбления, особенно дома, у себя на кухне. Иначе, чем идиотом, он его теперь не звал. Но и все же прежнее искреннее уважение продолжало гнездиться в нем, в разрыв со всем, с собственным его настоящим взглядом, так как и оно тоже было настоящим. Ругая начальника, он не лгал, но и хваля в глаза и даже превознося, не лгал ни капли; напротив, в нем при этом даже стеснялось все внутри от особенного, щекочущего удовольствия хвалить, и голос набирал силу.