Песочное время - рассказы, повести, пьесы
Шрифт:
БЕЗДЕЛУШКА
Я рантье. Мне 28 лет. Я ленив. Из России я уехал в детстве.
Малышка Мими - моя служанка. Она приходит каждый день. Это очень забавно: следить за тем, как она справляется со своей работой.
Ей очень идут чепчик и фартук: в них она готовит мне завтрак, потом обед. К ужину я оставляю себе что-нибудь впрок. Чепчик она не снимает и тогда, когда стелет постель в моей спальне или метет пол. У ней длинные ресницы, светлые серые глаза и та особая белизна кожи, которая свойственна немкам. Впрочем, немка она лишь на часть, кажется, по отцу (он погиб где-то на фронте). Я не принял участия в Сопротивлении, но мне смешно, что моя страна победила немцев даже в Европе. Мими редко говорит об отце. Мне он видится пыльным, старым,
Под ее рукой безобразный ком моей пижамы распадается надвое, повторив мою тень, и, вдруг сжавшись в квадрат, ныряет под покрывало. Постель обретает торжественный вид, тут любая морщинка - обида. Мими между тем уже хозяйничает в моем шкафу, целясь ресницами в каждую вещь, брошенную в беспорядке. Вид у нее серьезный, взрослый. В это время она не любит говорить со мной, и я, взяв из ее рук полотенце, молча иду в душ.
Когда я возвращаюсь, спальня пуста, а на кухне шумит вода и что-то потрескивает на плитке. Я люблю запах домашнего чада. Это - детство, Россия. За завтраком я обмениваюсь с Мими новостями. У ней их больше, чем у меня. Это не удивительно: она живет в том мире, что за окном, а я - у себя дома. Там, я знаю, у нее есть мать и жених, и все трое они бедны. Он тоже немец. Немцам сейчас трудно в Париже. Я предлагаю Мими разделить со мной трапезу. Порой она соглашается - тогда я ухаживаю за ней, а не она за мной. Ее строгость проходит, она улыбается шуткам и рассказывает, как провела вчера вечер. Вечер - это то время, когда я не вижу ее.
После завтрака я ухожу в кабинет, а она берется за уборку. Сидя над книгами, я слышу ее шаги, возню, постукивание швабры - и вдруг бурный, как воздушный налет, вой пылесоса. Он обрывается через миг. Перед тем как войти ко мне, она всякий раз стучит согнутым пальчиком в дверь. Я притворяюсь, что занят, морщу лоб и чувствую, как она боится меня побеспокоить. Не могу выразить. как она деликатна и робка. В ее глазах смесь почтения и испуга. Она не знает темы моих трудов (история стеклодувного дела), но для нее они - табу. С обреченным видом я позволяю ей протереть мой стол, забрав бумаги и откинувшись грузно назад в кресле.
В моей позе есть доля лукавства. В свой первый день Мими навлекла на себя мой гнев. Я случайно нашел, что не вытерты рамы двух картин в углу и что на карнизе шкафа - барх(тка пыли. Я тотчас сказал ей это. Я устроил настоящий допрос.
– Вы вычистили камин?
– Да, мсье.
– Подсвечники?
– Да, конечно.
– Подвески на люстре?
– Я протерла их тряпкой.
– Гардины?
– Я выбила их.
– Ну а кресла?
– Тоже. Их я накрыла влажной марлей, как и диваны, и пуф.
– Я уверен, вы пропустили сервант.
Тут я ошибся: дверцы витрин влекли взгляд чистотой, весь мой фарфор казался живым и новым. Наши отраженья в дверцах мешались с ним. Как в зеркале, они сохранили цвет (слегка разбавленная акварель) и объем. Все же я произнес:
– Если вы не желаете потерять это место, такого больше не должно повториться.
И указал на портрет, где мой дед по отцу держал в руках двустволку и двух кровянистых птиц (по штуке на ствол). Маневр удался. Почти плача, Мими кинулась к раме с тряпкой. С тех пор она думает, что я слежу за ней. Я слежу - но мне все равно, хорошо или плохо она убирает.
Уборка окончена. Снова звуки и запахи с кухни. От обеда она всегда отказывается - верно, в предчувствии конца рабочего дня. Зато подает мне блюдо за блюдом, следит, чтоб в бокале было вино и чтобы салфетки менялись после каждой еды (ее галлицизм). Теперь Мими снова неразговорчива и строга - даже строже, чем утром. Я знаю, чем это вызвано, и улыбаюсь в душе.
Обед окончен. Я иду в спальню - и следом туда же приходит Мими. Она уже всегда голая. Иногда я прошу ее оставить чепчик. Он вскоре сбивается и падает прочь. Но вначале он бывает кстати - в самом начале, когда она склоняется надо мной. Видно, что она не одобряет происходящее. Она хмурится,
Я помогаю ей в прихожей одеть ее плащ - худенький, старый. Если уже конец недели, кладу конверт с оплатой ей в карман; а в будние дни - леденец или безделушку. Я знаю, Мими любит фарфор. Она уходит, и в доме становится пусто. Я рассматриваю альбомы с мадоннами - Мими похожа на них - или те саксонские статуэтки, которые еще не отдал ей. У меня большая коллекция, отец собирал их всю свою призрачную жизнь. Девочка с гусем. Пёсик-шалун. Балерина с поднятой ножкой. Все они тоже похожи на Мими. Может быть, она - одна из них, послушно ожившая в ответ на мой зов в "Le Monde". Иногда я берусь сосчитать, сколько раз она уже была моей. Но эта бухгалтерия ни к чему не приводит. Внушительность цифр не гасит чувств. Впрочем, мне нравится, что всё у нас так, как есть. Моя жизнь мне тоже нравится. Она похожа на саксонскую безделушку. Она хрупка и ненужна. Но есть в ней свой матовый блеск, свой нежный изгиб, простодушная пухлость. И когда-нибудь она разобьется. Тем лучше, конечно: он ведь не слишком прочен, этот фарфор.
ЗАИРА
Моё имя Заира. Это арабское имя, хотя живу я в Стамбуле. Я ненавижу русских.
Не всех. Я знаю, язык существует для того, чтобы говорить о добре пусть даже молчание надежней. И в той стране, прилипшей, как красный лоскут, к глобусу, есть, конечно, много людей, таких же, как я; но не о них речь. Их не бывает здесь. Их держит железный занавес. А к нам приезжают те, кто держит его. Кто его создал. Внуки тех, кто расстрелял моего деда.
Мой дед был русский. Он был купец, его жена, моя бабка - дворянка. После Первой Войны их семья помогла спастись пленным из Турции: те умирали с голоду в поселениях на Урале. Затем они были обменяны на русских солдат. Один из них стал важным чиновником при Президенте. Он пригласил деда в гости в Турцию. Железный занавес приподнялся на миг - но это был трюк мышеловки. Когда дед вернулся домой, его обвинили в связи с турецкой разведкой. Был процесс. Всё кончилось на восточный лад: публичной казнью всей семьи на площади в К***. Когда я рассказала это кое-кому из эмигрантов, они не хотели верить. Впрочем, другие считали, что от красных можно ждать всего - и не особенно возмущались.
Моего отца - еще младенца - спас двоюродный брат деда. Ему удалось скрыться и пешком уйти в Польшу. Оттуда он уехал в Стамбул. Чиновник, друг деда, лишился власти по смерти Камаля. Все же он добился льгот для русского с ребенком и потом много лет помогал нам. Я родилась в год его смерти (отец женился на турчанке). Его звали Абу Бакр. Он скончался семидесяти шести лет от роду, я всегда его чтила и звала в молитвах "дедушка Абу".
Тот человек, о котором я хочу рассказать, приехал из России с дипломатической миссией. Мой приятель был чичероне при посольстве и познакомил нас с ним. О, я была в восторге от этого знакомства! Мне было шестнадцать лет, и я ничего лучше не могла вообразить себе в самой жаркой своей мечте. Он будто нарочно был создан для меня. Никогда не забуду, как он удивился, что я говорю по-русски.
Он выглядел крепким, подтянутым, с деловой улыбкой на пухлом лице, но когда она гасла, он гас вместе с ней. Тут сразу было видно, что он стар, или не стар, но в летах. Пот проступал у него на лбу и на голове, между редких волос, расчесанных прядками. Из-под глаз вывешивались мешочки, щеки бледнели, на шее являлись пятна. Он ненавидел Турцию. Говорил, что не встречал нигде более грязных женщин. Что не может видеть старух и их папирос. Что из стоков воняет и что он не подходит к морю, так как "вся эта дрянь" течет именно туда. Мне он делал комплименты за мой европейский вид и за убранство квартиры: я, разумеется, тотчас отвела его к себе.