Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников
Шрифт:
…Но переменим и мы «оптическое устройство» нашего отнюдь не плавного рассказа, чтобы снова оказаться в радиостудии на улице Качалова.
Только что кончилась передача. Слушатели высказывали свои впечатления.
— Я немного опоздал, и когда подходил к дверям, прямо остолбенел: я услышал голос Маяковского! — возбужденно розовел Л. А. Кассиль.
— Он прочел бы именно так, — играя всеми морщинами своего многоскладчатого лица, кивал М. А. Светлов. — Я, как вы понимаете, тоже имел счастье слышать Владим Владимыча и могу подтвердить это.
— Спасибо
А Н. Эрдман сказал просто:
— Оч-ч-чень здорово, Эраст! Поздравляю вас и Хесю. 3-з-замеч-чательная работа!
И с этим возбужденно-праздничным настроением все направились по бывшему Скарятинскому переулку мимо не существующей ныне Собачьей площадки к Арбату, неподалеку от которого проживало большинство из нас. С кем-то мы расставались по дороге, а к тем, кто дошел до угла Арбата, точнее, до ресторана «Прага», обратился Н. Р. Эрдман:
— П-приглашаю всех отобедать в честь вашей, Хеся и Эраст, премьеры!
(Как выяснилось впоследствии, таким способом Николай Робертович отдавал друзьям с их согласия свои долги).
В те секунды, когда приглашенные в нерешительности топтались на месте, Николай Робертович повел себя как профессиональный апостол, ловец человеков: он сам распахнул дверь и обнимающим движением проводил каждого в сени.
И наверху во время обеда он продолжал оставаться гостеприимным и предупредительным хозяином: сам разливал водку из запотевших бутылок, при этом, дойдя до меня, лукаво обратился к отцу: «А ч-ч-чаду можно?» («чадо» хоть и училось уже в институте, имело чересчур юный вид); беспокоился о том, чтобы кто-либо нечаянно не обжегся о ручку кокотницы, в которой подавали жульен, и в продолжение всего обеда развлекал собравшихся разговором.
Нет, это не было знаменитое «веретено», о запуске которого так беспокоилась хозяйка салона Анна Павловна Шерер из «Войны и мира», — речи были вовсе не дежурные: обсуждались прочитанные книги, увиденные спектакли. С неподражаемым юмором Николай Робертович в нескольких штрихах набросал портреты хорошо знакомых большинству собравшихся Михаила Михайловича Яншина, художниц и режиссеров сестер В. и 3. Брумберг, Г. Ярона.
Это было золотое время «оттепели». В журналах начали появляться замечательные произведения, о публикации которых еще каких-нибудь четыре года тому назад нечего было и помышлять.
— Я хотел бы поставить «Доброго человека из Сезуана» Брехта. Что вы скажете по этому поводу, Николай Робертович? — обратился к Эрдману Гарин.
— 3-з-знаете, Э-эраст, м-м-мне не нравится эта пьеса!
— Почему же?
— В-в-видите ли, Э-э-эраст, я щ-щ-щитаю, что в наше в-в-время писать пьесу о том, что б-б-бе-е-едные все х-х-хоро-шие, а все б-богатые — п-пы-ы-ы-длецы — эт-то кхак-то н-н-не-э-э-серьезно!
(Позднее, насколько мне известно, Н. Эрдман переменил свое мнение об этой пьесе, возможно, под впечатлением от замечательной постановки Ю. Любимова).
Уже ранний осенний закат сквозь высокие окна бросил свои лучи на белую скатерть, на которой продолжали сменяться по распоряжению Н. Эрдмана, повторенному мановением руки метрдотеля, всевозможные блюда, соусницы, судочки, тарелки, а разговор все продолжался.
Думал ли
Хеся Александровна Локшина была женщиной поистине гениальной: никто, как она, не мог бы совместить в себе все необходимые качества жены, спутницы такого непростого по нраву, творческому и человеческому, художника, каким был Эраст Павлович Гарин, с достоинствами просвещенного в высшей степени, блестящего (хотя и не светского) человека, при этом удивительно доброго и отзывчивого. О радушии хозяйки этого хлебосольного дома, готовой кормить с утра до поздней ночи всякого случайно забредшего, иногда и не очень близкого гостя, ходили легенды. Мало кто мог сравниться с ней в таком наборе достоинств, но Хеся Александровна имела еще одно специфическое свойство: жен своих друзей она признавала вовсе не без разбора. В оправдание этого свойства Хеся Александровна любила повторять слова одного нашего знакомого: «Жена — это как шляпа, которую вы оставляете на кресле, чтобы показать другим, что это кресло занято».
Несмотря на такую жесткую, как теперь сказали бы, установку, принципиальность и последовательность Хеси Александровны высоко ценили даже умнейшие из недругов, не говоря о друзьях.
Николай Робертович говорил: «Хеся, вы моя совесть!» И, в ответ на шутливые попреки в донжуанстве и прочих «граничащих из рамок» страстях и страстишках, добавлял: «Я в этой жизни уже ничего не боюсь, кроме одного. Обещайте мне, что никогда не отлучите от вашего дома!»
«Новая» жена Николая Робертовича так и не была принята в доме у Гариных — думаю, не только по приговору Хеси Александровны, но и по желанию Николая Робертовича, ценившего иногда чужой вкус выше своего. Возможно, из-за этого стал реже появляться у Гариных и сам Эрдман.
Впрочем, в какой-то период его приходы участились.
— Андреус, где ты пропадаешь? Мчись скорей: у нас твой любимец, — говорила в таких случаях Хеся Александровна. И хотя имя Эрдмана при этом не называлось, а я никогда и никому не делал признаний в моих чувствах к Николаю Робертовичу, сомнений в том, кого имеет в виду моя собеседница, у меня не возникало. И я поступал всегда так, как однажды Фаина Георгиевна Раневская, которая в ответ на телефонный рассказ А. А. Ахматовой о том, что во сне к ней явился Пушкин, вскричала только: «Еду!» — поспешно, на ходу бросая трубку и мчась сломя голову к месту «явки».
Одно время — это было, пожалуй, году в 68-м — я бывал у Гариных особенно часто: Николай Робертович принял их предложение написать сценарий по пьесе к тому времени уже покойного Евгения Львовича Шварца «Тень». (Опыт соавторства двух драматургов зарекомендовал себя незадолго до этого замечательным сценарием «Каин XVIII»).
Эрдман поселился у Гариных. Жил он в комнате хозяйки, где кроме книжных полок, редкой красоты старинного псише и комода находился еще и большой карандашный портрет Гарина в роли Гулячкина из «Мандата». Автором портрета был М. Д. Вольпин.