Петру Великому покорствует Персида
Шрифт:
— Наш государь прирождённый моряк, — наклонился капитан к своему помощнику. — С ним — в любую переделку!
Стихия мало-помалу умилосердилась. Напор волн ослаб и крутизна их упадала. Море перестало казаться таким грозным. И ветер, налетавший свирепыми порывами, задул ровней. Можно было постепенно ставить паруса.
А что с остальными судами флотилии? Мгла, спустившаяся над морем, скрывала от взоров всё сколько-нибудь отдалённое.
— Зарядить обе пушки! Огонь! Ещё, ещё!
Пётр был неутомим. Он приказал зажечь кормовой и носовой фонари.
Паруса на фок-мачте были все подняты, судно дёрнулось и пустилось скакать по волнам, словно норовистый конь.
Спустя четверть часа ветер донёс до них слабый звук выстрела. Его можно было бы принять за хлопок волны, но он повторился — пушечный ответ.
— Держатся, — удовлетворённо пробасил Пётр.
Император распоряжался на корабле словно рачительный хозяин, словно опытнейший шкипер, прошедший огонь, воду, медные трубы и чёртовы зубы.
Впрочем, так оно и было: он самолично прошёл все ступени от бомбардирской до адмиральской, он прошёл их боками и руками, ногами и головой.
Это всё было дивно для постороннего глаза. Но не для команды, знавшей за своим повелителем все этапы его мореходства и к тому ж кораблестроения.
Претерпели они в море. Трепало оно их, загоняло в укромные бухты, обшивка дала течь — еле залатали, заделали, законопатили, благо в трюме всё было: и пенька, и доски, и смола. Фок-мачта, испытавшая на себе всю свирепость ветра, шевельнулась в своём гнезде, пришлось крепить её распорками да клиньями.
На пятые сутки вошли в устье Волги. Всё ещё штормило, но река — не море, куда как милосердней.
Четвёртого октября в полдень ошвартовались у адмиралтейской пристани. При непременной пушечной пальбе с обеих сторон, в присутствии губернатора и всех чиновников, духовных во главе с архипастырем, дам и девиц и некоторого числа обывателей.
Мало-помалу прибывали и остальные. Как ни странно, урону в судах не было. Статс-дамы и фрейлины пребывали в ужасном состоянии: их вывернуло наизнанку. Они наперебой жаловались Екатерине, которая довольно стойко перенесла морское путешествие, на обессиленность, на болезни, а пуще всего на жалкое состояние своего гардероба.
Царственной чете предоставили так называемый «загородный дом» — летнюю губернаторскую резиденцию.
— Ступайте все по своим делам, — буркнул Пётр. Только теперь все увидели красные ввалившиеся глаза и впавшие щёки — следы бессонных бдений царя-кормщика. — Ко мне никого ни под каким видом не впущать! Спать буду, сколь Господь попустит.
Пётр проспал весь вечер и полночи. Затем попросил квасу и, осушив кружку, залёг снова. До утра.
Утром впустили офицеров, дожидавшихся с доношениями со вчерашнего дня. Генерал-адмирал Фёдор Матвеевич Апраксин сообщал: казаки и калмыки подвергли отмщению коварных горцев: разорили аулы, захватили богатые трофеи: рогатого скота семь тысяч голов да четыре тысячи овец. Побито неприятеля с пятьсот душ да в полон взято триста пятьдесят.
Апраксин
— Гарнизоны не оголодают, а далее провианту дошлём.
Комендант Дербента полковник Юнгер доносил: крепость, а верней ретраншемент на реке Миликент близ Дербента, вновь подверглась нападению объединённых сил неприятеля, коих было не менее двадцати тысяч с тремя пашами. Отбиты с большим уроном. Приложен был и рапорт начальника ретраншемента капитан-поручика Веника, писанный им Юнгеру.
Макаров прочёл его с чувством:
«От частого и многочисленного неприятельского нападения люди зело утрудились, да и городов а я одна стена как от частых дождей, так и от жестокой по неприятелю пушечной стрельбы обвалилась, и ежели паки неприятель так многолюдной наступать будет, то ему сидеть в той крепости будет невозможно». Юнгер сообщал, что на консилии было почтено это соображение справедливым и решено вывести гарнизон в Дербент.
— Что двадцать тыщ его осаждало, то есть чрезмерность, — заметил Пётр, задумчиво поглаживая усики, — но всё едино награждения достойны за стойкость и храбрость. Там стены всё больше глинобитные, немудрено, что от пушечной пальбы сотрясаются да обрушиваются. Отпишу ему: ретраншемент оставить, гарнизон вывести.
Справившись с неотложными делами, велел призвать князя Дмитрия.
— Все выйдите вон, — приказал Пётр, когда князя наконец разыскали и он переступил порог.
Пётр испытующе остро глянул на него. Оба молчали. Князь был плох, болезнь, видно, допекала его, а морское путешествие добавило. Задубевшая от непогод и странствий кожа приобрела какой-то серый неправдоподобный цвет, словно это была кожа мумии. В глазах застыло выражение страдания и боли.
— Гляжу, побаниться бы тебе надо, княже, — наконец проговорил Пётр. — Тон был сочувственный. — Тёмный ты весь от пыли да от соли. Дюже потрепало нас с тобой, да. Я и то занемог, яко бревно свалился.
— Болезнь схватила, государь, и не отпускает. Странствия опять же... Немилостив ко мне Вседержитель: все мыслимые страдания обрушивает...
— Господь милостив: побудешь здесь на покое, оклемаешься. Докторов созовём, лечить заставим...
Князь Дмитрий молчал, словно бы окаменев. Молчал и Пётр. Наконец, не выдержав, молвил:
— Чего молчишь? Не знаешь будто, зачем призвал я тебя? Что Марьюшка? Какова она?
— Худо, государь милостивый. — И князь неожиданно всхлипнул.
— Говори же! Что стряслось?! — выкрикнул Пётр и уставился на князя выпуклинами глаз.
— Скинула она, государь.
Пётр скрипнул зубами. На округлых щеках заходили желваки.
— Кто сказал? Как случилось? Почему не уберегли?
— Госпожа губернаторша, племянница ваша. Под её особым надзором дочь пребывала, блюла, говорит, как своё дитя. От волнений да переживаний... К тому ж климат сей непривычен и тягостен... Все вместе...
Князь отвернулся, приложил к глазам платок.