Пилигрим
Шрифт:
– - Знаешь ли ты, Элиа, обязанности начальника каравана на середине восьмидневного пути?
– спросил меня Цви Бен Ари, хотя и так было ему известно, что в моем возрасте я должен знать не только работу караванщика, но и долг начальника караванной стражи, и дело погонщика верблюдов, и труд пастуха отары, и сверх того - искусство разведения очажного костра и отыскания подветренной стороны бархана для ночлега, и поиск водного источника, дабы таковой посчастливится в пределах пути, и охотничьи приемы для малой добычи, и многое множество необходимых в дороге малых дел - но вопрос старейшины есть вопрос, на который не ответствуют молчанием, а потому я принужден был проглотить комок в горле и сказать, что мне известны караванные обязанности и я могу исполнять их, как положено.
– - Отчего же ты не делаешь своей работы, начальник каравана джаридов?
– и устыдился я недальновидности своей, потому что горе есть горе, а жизнь есть жизнь, и горю можно предаваться в душе, тогда как руки и голова должны делать житейские дела, если не для себя, так для других.
– Ты ведь теперь старейшина рода, пока я в немощи и болезни, причиненной сыном моего брата и мужем моей дочери. Отчего же твой очаг угасает, а женщины и дети спят под открытым небом? Отчего никто не встал в ночной дозор и ни одного караульного нет на границе становища? Отчего скот не убран, не кормлен и не напоен и крааль не заперт? Отчего оружие не в приведено в готовность? Почему
Пристыженный, я молчал, но вопрос задан и ответ ожидается. Молчание же есть знак трусости внутренней и неподобающего воспитания. Потому я собрался с мыслями и имевшемся у меня в те годы мужеством и ответствовал:
– - Прости, мудрейший, за неприлежание мое, чему оправдания быть не может, но ведь сказано мудрыми: Горе как каменная ноша, ломает и сильнейших, - а ведь я лишь сегодня встал в круг камней, и голос мой слаб, и опыт мой невелик. Что же до твоих вопросов, скажу тебе и ответы, только мало мне придется найти для них хороших новостей. Что ж, очаг наш горит слабым огнем, да только не от того, что в небрежении содержится, а по причине малого количества дурного топлива - а у нас остался лишь мешок полусырого кизяка да немного саксаульного хвороста - и если сейчас жечь огонь хотя бы вполсилы от требуемого, не далее как к полуночи выйдет наше топливо светом и дымом и до утра не будет ни углей, дабы обогреть озябших, ни огня, чтобы отпугнуть зверье ночное, на охоту за кровью вышедшее. Оттого и топливо не прибрано в надлежащем порядке, что прибирать-то и нечего: почти что весь хворост забрали в набег наши воины, оставив нам то, что негоже самим показалось. А женщины и дети спят не в шатре, а под убогим навесом на драной кошме, так ведь и это потому, что ничего лучшего у нас больше нет, и того, что есть, на всех не хватает, вот и дети скрыты под навесом, а раненный лежит на камнях, и нечего, кроме одежд, положить ему под голову. Крааль не заперт, ведь некого запереть в нем, ни верблюдов, ни ишаков, ни отары нет внутри, весь скот уведен в набег для пропитания воинов и их сопровождающих отроков и женщин. Котел не чищен, ибо нет у нас больше ни котла, ни казана, ни иной медной посуды, одни пиалы да чашки для детей, а их женщины приводят в порядок после каждой еды. Оружие в готовности лишь у меня одного, женщинам его не положено, младенцам оно не под силу, старцам оно не по уму, а тебе оружия не поднять по причины слабости от раны, да и всего оружия - мой нож да мой лук, да двенадцать тростниковых стрел, из которых четыре с наконечниками из кованого железа, а восемь с бронзовыми, но все заострены, как для стрельбы в человека полагается. А что до ночных дозоров с караулами, скажу тебе - кроме меня и собак наших в карауле ходить больше некому, а мы не спим, как ты сам убеждаешься, а мои караульные помощники-собаки лежат по ветру и спокойны, так что внезапного набега людского либо звериного можно пока не опасаться, а уж против Аримановых козней, прости меня за упоминание его имени в ночной тьме, нам все одно не выстоять, так что не стоит их опасаться до поры. А во всем остальном принимаю вину свою на плечи свои и винюсь пред тобою, ибо оправдания мне нет и быть не может.
Склонивши голову, ожидал я суда мудрейшего, готовый принять кару от руки его, но лишь молчание, прерываемое по временам тягостным хриплым вздохом, было мне ответом. Так и не услышав слова порицания, осмелился я поднять взгляд и посмотреть в лицо Цви Бен Ари, и узрел его заострившийся лик, покрытый смертной испариной, и полузакрытые глаза его. Мудрейший сколько-то времени еще набирался душевных и физических сил, а потом сказал:
– - Делай, как должно, пользуясь тем, что есть, и не плачь, понапрасну роняя влагу в песок пустыни. Следуй же за тем, что внушается тебе, и терпи, пока всевышний не рассудит: ведь он - лучший из судящих! Что из того, что котлы увезли сильнейшие? Как знать, доведется ли им еще готовить плов в этих котлах, или же эти котлы приготовят плов из них самих? Судьба подобна арабской кобылице - сегодня ты в седле, завтра седло на тебе! Да только предсказать грядущее одному вседержителю способно, а если он не дал нам такого знания в бесконечной мудрости своей, так для того, чтобы безысходностью не уничтожить весь род людской. Оттого и предполагаем мы, но не знаем доподлинного, что будет, и живем, будто падаем в пропасть бездонную - нет конца тому падению, и нет нашей власти изменить его, и не знаем, где встретится нам каменное дно. Не жалей котла и не жалей барана, которого в тот котел положил бы. Смирись со случившимся и не оглядывайся на невзгоды - хуже они уже не станут, так что нечего о том и жалеть.
Страшные хрипы исторгались из истерзанной груди раненного, и видел я, что каждое его слово стоит ему крайнего напряжения сил, однако не смел прерывать его речей, ибо понимал наверное - слышу я его мудрые слова в последний раз. В разрезанном предательским клинком легком булькала кровь, как вино в наполовину заполненном бурдюке, и страшно было видеть, как по каплям жизнь покидает тело старейшины, чтобы больше никогда не возвратиться в него. Как лед, привезенный с Арарата в жаркое тепло Багдада, истекает водою и исчезает в никуда, так расставался с жизнью Цви Бен Ари, и не было у меня ни сил, ни средств, ни возможностей, ни умения спасти его, и я понимал это, и знал, что старейшина понимает и свою обреченность, и мою неспособность помочь ему. Сейчас, посвященный в мудрость величайших целителей подлунного мира, я знаю, что богами дарованное искусство самого Ибн-Сины или Аверроэса не спасло бы жизнь старейшины при его-то ранении, потому что страшный удар, рассекающий органы и отворяющий кровяное русло, отравлен был предательством родича, от чего спасения не придумано ни древними, ни современными врачевателями, и в будущем, как я предвижу, от предательства способов излечения израненной души не откроется.
– - Смерть моя, разлучница друзей и разрушительница собраний, пришла ко мне в неурочный час, - сказал мне Цви Бен Ари.
– Поведенное богом наступит: не просите, чтобы оно ускорилось. Не ко времени приходится оставлять сей несовершенный мир, в котором удалось мне познать столь незначительно малое, что не стоит оно упоминания. Но ведь смерть редко бывает в нужное время, да и призывать ее достойно лишь страждущему, кто свои мирские дела уже завершил, а время перехода в лучший мир все еще не настало, принося одни только мучения телесные. Не время оставлять на тебя обязанности старейшего, ибо ни годами ты не вышел, ни опыта из жизни в достаточной мере еще не почерпнул. Нет на тебе ни крови первого врага, ни крови первой женщины. Вот только времени ждать твоего возмужания тоже нет, и взять его негде, ведь завтра будет новый день, который надо начинать с погребения умерших и с попечения о живущих, с похоронного плача и с пищи для детей, с могильных камней и с воды для утоления жажды. Не следовало бы мне молчать в перестуке камней и сказать о сокровенном, возможно, предназначение изменило бы пути судеб... но что сделано, то сделано, а как все делается по воле божьей, значит, есть в том мудрость, нам непостижимая, высшая и истинная... амен...
Горько и беспомощно вздыхал этот воистину великий в большом и малом человек, нелепо и мучительно завершая свой земной путь, мучаясь от бессилия и думая, как и всегда, не о себе, но о родичах своего племени, каковых осталось всего-то ничего. По его просьбе я обошел спящий бивак, причем одна из наших собак поднялась и пошла со мною рядом, как верный страж и надежный товарищ, охраняя и предупреждая, другая же заняла мое место подле одра старейшины, отдавая ему по-своему дань уважения, которое он возымел в течение своей жизни среди животных, как и среди людского племени. Воистину, мудрость всевышнего явлена во всем, и нет малого и великого для ее проявления. Деяния иного шахиншаха не стоят преданности верного коня или пса, а уж о простодушном доверии малых сих и говорить нечего! Обход мой занял не так чтобы много времени, а я успел не только счесть человеческие остатки нашего каравана, но и убедиться, что все люди спят с той мерой душевного спокойствия, каковая свойственная их темпераменту и мироощущению: дети, усталые перипетиями ужасного дня, спали неспокойно, но глубоко; как и женщины, намаявшиеся непривычной работой по устройству бивака и уязвленные событиями, расколовшими наш невеликий и слабосильный род на еще более жалкие осколки; спали беспробудным сном, не разумея ужаса случившегося, впавшие в детство старики, которым нечего уже было желать, кроме еды да толики тепла, чего они-таки сумели получить на закате дневного светила... Итак, на моих руках оставались двое безумных старцев да один смертельно раненный, да двое мальчиков-младенцев, еще не имеющих понятия ни о чем, кроме вкуса и тепла материнской груди, три бесполезные старухи, пригодные разве что на сбор кизяка на пути скитания, четыре женщины, способных к рождению детей, из которых одна была в поздних сроках тягостей и от этого, и от пережитых ужасов, самостоятельно почти не передвигалась, кроме того, досталось мне под начало, а вернее - на мою шею подростка, десять девочек разного возраста, от младенцев до одиннадцатилетних, ценность которых в сложившихся обстоятельствах была не то что невелика, а попросту ничтожна, ибо кормить их стало бы вскоре нечем, а выдать замуж некому, равно как и невозможно обеспечить калымом, в случае, если все закончится благополучно... Всего же клан Джариддин под моим началом насчитывал шесть человек, двух собак и семнадцать женского полу особ, общим числом в двадцать три людских и две собачьих души, из которых дееспособным, как ни примеривай, оказывался один лишь я.
С тем невеселым докладом я и воротился к лежащему навзничь Цви Бен Ари, коего нашел в еще более тяжком состоянии, нежели прежде. И то сказать, чело его оросилось каплями болезненной испарины, как черепица росою на заре, а руки похолодели, сделавшись скрюченными наподобие орлиных лап. Старейшина тяжко и хрипло дышал, и при каждом дыхании кровавые пузырьки лопались на его потрескавшихся губах. Черты его благородного лица неузнаваемо заострились, а одежды пропитались истекающею кровью настолько, что ткань уже перестала впитывать ее, и кровь падала на песок, почти не останавливая своего движения. Конечно, и прежде мне не раз приходилось видеть людей перед кончиною, как после неудачной охоты на вепрей в долине Тигра, где в камышах зверь незаметен охотнику до той поры, когда бежать уже поздно, а подмогу ожидать еще рано, или после скоротечных схваток наших караулов с пустынными арабскими дикарями, у коих все оружие - одна сарисса, отточенная до остроты бритвы, и которые внезапность набега ставят превыше воинского мастерства и воинского обычая, так что гибнет их, при надлежащем караульщике, преизрядно, однако и они дерутся с неизбывной свирепостью, так что всегда причиняют некоторый урон людям племени... Но то были потери людей, которых я хотя и близко знал, но не бывших мне наставниками и ближайшими сродственниками, а гибель родителей я по причине малолетства и вовсе не запомнил. Здесь же, в каменном лабиринте скал посреди страшной пустыни, ночью, среди опасного безмолвия и полного расстройства всех дел и всего имущества, умирал человек, единственный бывший моим названным родственником, оставляя на меня одного неподъемную ношу ответственности за людей, которым кроме как на меня да на милость всевышнего, надеяться было не на кого. Плакать я не мог, да и не имел на то больше права, опять же, пользы в слезах не предвиделось абсолютно. Цви Бен Ари выслушал мой безрадостный доклад с закрытыми глазами и даже не проявил ничем, действительно ли смысл моих слов дошел до его угасающего сознания, отчего я, обеспокоившись, предпринял было еще одну попытку обсказать ему сложившееся у нас положение, но он слабым движением руки прервал меня, из чего я заключил, что немощь телесная еще не охватила ясности его всеведущей мысли. Вскоре у него начались судороги, руки его и ноги одновременно и по перемене то напрягались нечеловечески, вытягиваясь звенящей струною рубоба, то вдруг все члены принимали мягкость хлопчатой ткани, из которой шьют стеганные халаты для зимних путешествий, и эти болезненные телодвижения, как я мог заключить, бередят и без того не закрывающуюся рану, от чего кровь начинает сочиться все сильнее и сильнее. В промежутках между приступами судорог Бен Ари искал меня взором, затуманившемся от нечеловеческой боли, и хотя я находился рядом и в меру слабых своих сил и познаний старался его положение облегчить, ничего не говорил мне, хотя и являл желание нечто важное сообщить.
Такое положение сохранялось несколько времени, может, час, может, более, однако же звезда Ал-наир все также сияла высоко над горизонтом, из чего заключаю небольшой промежуток, в коем мучения Цви Бен Ари длились, приобретя к концу характер совершенного изнурения. Видел я угасание светоча благородного, и не имел ничего, кроме собственного сострадания, дабы облегчить страдания тела и умиротворить отхождение души. В один из промежутков просветления, когда боль оставила на краткий миг бренное тело, утомившись своею жестокостью сверх всякого мыслимого предела, старейшина призвал меня к своему изголовью слабым голосом, как бы состоящим из шороха саксаулового мертвого листа, засыпаемого наступающим барханом, велел он мне приблизиться, насколько возможно, и произнес свои последние в этом мире слова:
– - Час мой настает, и нет сил задерживать его приход далее, так что приготовь сердце свое услышать мое заповеданное завещание, коим тщусь я сохранить род Джариддин на земле, хотя, видит всевышний, да будет имя его вечно вековечно ныне и до веку, не стоит оставлять жизнь вероломным сродственникам, носящим достославное имя! Воистину, жалкую участь избрали они своею судьбою, и не испить им счастия из чаши горького предательства и неповиновения! Пыль дорожная отныне покажется им слаще вод родников Эльбруса, но и ее не достанет для напитания их жажды. Воды моря Мертвого, исполненные соли и поташа, покажутся чудеснее вин благословенных виноградников Шахрисабза, но не дадут они благостного забвения убийцам родичей! Камни пустыни станут глодать они, и покажутся им камни слаще мервских персимонов, но не будет и камней, дабы голод их утолить, ибо проклинаю я род, восставший на род свой, на древние законы и слова мудрого, из-за гордыни своей поправшего веру и порядок, проклинаю на смертном одре страшным египетским черным фараоновым проклятием, чтобы ни один из клятвопреступников не остался неотмщенным и безнаказанным. Да будет слово мое смертное сильнее воли злодейской и найдет виновных по всей земле, хоть в холоде татарских степей, хоть в зное аравийских пустынь, хоть в ясной чистоте поднебесных памирских гор, хоть в духоте и зелени непроходимых хиндустанских лесов... амен. Но есть и еще мой род, плод от семени моего, сохранивший веру в меня и уважение к сединам, мудростию убеленным, разделивший горькую участь мою и мучения мои со мною, принявший ношу мою, как свою, без суесловной жалобы и понапрасных стенаний, на плечи свои, проклинать который права моего нету, и говорю я на одре моем в приближении смертного часа - да будет жить и благоденствовать род мой Джариддин, из праха восставший, предателей покаравший, мертвых своих похоронивший, живых своих восславивший! Ибо горе клятвопреступнику и слава праведнику...