Плач домбры
Шрифт:
— Подумаешь — молодая! А я что, старая? Осенью двадцать пять будет. Чем это я в убытке?
— В прибытке! Куда троих сопливых денешь? Коли так пойдет — до десяти скоро догонишь. Ты же их как пельмени лепишь.
— Слава богу, не ветром надуло, — скромно потупилась Сагнда. — Все трое — законные, с мужем нажиты. Мы не из тех, кто по чужим аулам бегает, бабку повитуху ищет.
Кадрия закусила губу и с видом полного безразличия стала оглядывать окрашенные закатом облака.
— О аллах! Нашли о чем судачить! — сказала женщина, первой пожалевшая Алтынсес. — Не скажут:
— Алтынсес, кажется, и плавать толком не умеет, — сказала Сагида.
— Пошла бы следом, коли жалко! — это опять Кадрия.
Худые от недоедания, уставшие за день мальчишки ехали до этого молча и вполуха прислушивались к вялой перебранке женщин. Но слова Кадрии будто разбудили их.
— Пошли, ребята, — сказал один. — Посмотрим из-за кустов, как наша енге[46] купается!
И они, словно горох из прорвавшегося мешка, ссыпались на дорогу.
Молчавший до этого Сынтнмер вырвал у подростка-возницы кнут из рук и показал навострившимся было уже мальчишкам:
— А вот это видали?
Угроза подействовала. Тихонько пересмеиваясь, те влезли обратно в телегу. Один все же не утерпел, поддел бригадира:
— Тогда сам бы ее проводил. Ты к нашей енге даже близко подойти никому не даешь.
— Ага, — поддакнул другой. — Петух прямо, что цыплят стережет.
Кое-кто из женщин, отвернувшись, прыснул в ладонь. Кадрия, не отрывая глаз от неба, усмехнулась. Сынтимер насупил брови и единственной рукой ловко скрутил цигарку, так же ловко чиркнул спичкой о коробок, прикурил, и огромный клуб дыма потянулся следом за телегой. Потом шлепнул ладонью по узкой с выпирающими лопатками спине возницы: погоняй.
На задней телеге с визгом растянули гармошку. Еще сильнее пыхнула цигарка Сынтимера. Не замечая многозначительных усмешек женщин, он вглядывался в темнозеленый в полосах вечернего тумана сумрак леса. Кто-то, следуя за гармонью, хриплым голосом повел песню. Сначала песня билась, как птенец, рвалась и не могла взлететь, моталась из стороны в сторону, но окрепла, набрала силу и полетела к алеющему гребню гор. Над всеми голосами поднялся голос Кадрии:
От болезней есть лекарство,
от тоски лекарства нет…
Песня догнала идущую в полутьме леса Алтынсес и подтолкнула ее в спину. «От тоски лекарства нет… лекарства нет…» — шепотом повторяла она, всхлипывая. По глухой траве, не замечая, как ветки хлещут по обожженным на солнце рукам, продиралась она сквозь чащу. Лес поредел, заблестело вечернее небо, и Алтынсес вышла на крутой берег, где стремительное течение Казаяка ударялось о скалу — место, которое называлось Змеиным лежбищем.
Нет, вовсе не собиралась Алтынсес купаться. Если бы собиралась, нашла бы место поудобней, попривычней, к аулу поближе. Да и там вошла бы в воду по пояс, только бы остудила утомленное долгой, от зари до зари, косьбой гибкое тело и торопливо выскочила на берег, скорей натянула платье.
Алтынсес
Иное привело сюда Алтынсес. Это сумрачное место, где редкий след человеческий затоптан зверьем, знало тайну Алтынсес. Когда сердце тоской точится, она, ища успокоения, приходит на Змеиное лежбище. Придет и в жалобах на горькую судьбу выплачет тоску. Посветлеет немного на душе, и надежда вроде бы подновится.
И сейчас она, подойдя к большой одинокой березе, окруженной у подножия молодой порослью, крепко зажмурилась и уткнулась лбом в шершавую кору. Рыдание, которое целый день толкалось, задавленное в груди, вырвалось наружу.
Пропал Хайбулла. Жизнь его, как звезда, что восходит на рассвете, вспыхнула и погасла. Справил скорую скудную свадьбу, ввел Алтынсес невесткой в дом и уехал; через пятнадцать дней пришло письмо — одно-единственное. Все. С тех пор ни весточки от Хайбуллы. Есть ли он на этом свете? Жив ли? Или четыре года уже… Даже это неведомо.
…Было, вот как и сейчас, начало сенокоса, когда вернулся раненый Хайбулла из госпиталя. Леса с головой в птичий гомон зарылись, травы на лугах словно на опаре поднимались. Но не было мужчин, чтобы со звоном отбили косы и вышли на эти луга, не было, как прежде, до войны, праздничной суматохи сенокосной поры. Просто на женщин, стариков и подростков надвигалась еще одна тяжелая страда.
Два дня высидел Хайбулла дома, больше не выдержал. Ни причитаний матери, старой Мастуры, ни раны своей, все еще ноющей, он пе послушался. Снял из-под амбарной застрехи старую косу и пошел на луга.
В то лето Алтынсес, как и ее подруги, девчонки шестнадцати-семнадцати лет, косить пошла впервые. Во главе десяти девушек, поневоле взявших на себя эту мужскую работу, поставили Хайбуллу.
Под ливнем мальчишеских насмешек он каждой подогнал косу по руке, отбил, показал, как надо держать ее и вести над землей. Ставил впереди себя то одну, то другую девушку и, ухватив косу в четыре руки, учил взмаху, показывал, как нужно шагать — потом изошел, но толку было мало. В первый день вдесятером того не накосили, чего и один бы накосил.
«Эх, покосить бы самому вдосталь!» — вздыхал Хай-булла, но виду не подавал. Посмеивался только: «Легче стригунка к оглоблям приучить, чем вас к косе». Изо всех сил старались девушки, ретиво, вкривь и вкось, вразнобой махали косами — жалкое зрелище!
«Вот сын своего отца! Терпения-то на троих у тебя!» — сказал старый Салях. Дед сейчас ходил в бригадирах: больше некому было. От его похвал у Хайбуллы еще рвения прибавилось. А терпения, видать, и впрямь хватало: дня через три девушки махали косами уже вполне сносно и высокую, по пояс, густую траву скашивали чисто, почти без огрехов.