Плачь обо мне, небо
Шрифт:
Безмолвно он наблюдал, как у супруги тяжело вздымается грудь от попыток поймать чуть больше воздуха, как её дрожащие руки ищут застежку ожерелья, чтобы минутой позже бриллианты и жемчуга остались бесформенной грудой лежать в ладонях, оставив острые ключицы беззащитно обнаженными. Как негнущиеся пальцы упрямо стараются стянуть осточертевшие перчатки. Как соскальзывает с плеч тонкая газовая накидка.
Отчего-то он не ощущал того счастья, о котором грезил.
К этому дню они шли с детства. Зная, что он случится. Понимая, что не может быть иначе. Но оба ли они его ждали с одинаковым трепетом? Оба ли забывали как дышать, когда шли за батюшкой
Не уничтожили ли они все, вместо того, чтобы подарить надежду?
Ноги едва ли его слушались, когда Дмитрий приблизился к недвижимой супруге, судорожно сжавшей в руках тонкий шарф.
Он почти видел, как перехватило в её груди дыхание, стоило ему опуститься рядом на кушетку. И как напряглась узкая спина, когда он накрыл её ладонь своей. Она обернулась, и зеленые глаза, в свете четырех догорающих свечей кажущиеся почти серыми, поразили своей пустотой. Он скорее на бездумном порыве, нежели с какой-то мыслью, потянулся к ней – дотронулся до высокой скулы, отвел выпущенный к лицу локон. Совсем без каких-либо намерений коснулся сухих, искусанных за утро губ своими – и оторвался почти сразу, не в силах закрыть глаза на дрожь, что её пробила.
Будто она чего-то боялась.
– Прости, – единственное слово, вырвавшееся из её груди шепотом – то, что должен был сказать он. – Этот день меня выпил до капли.
Ничего не говоря, Дмитрий только притянул её ближе к себе, обнимая за плечи. И внутри нее разлилась благодарность, в следующий миг затопленная теплом и спокойствием, которого так не хватало с самого утра.
Она действительно желала этого брака. Действительно приносила клятву со всей искренностью.
Но не была готова разделить с супругом брачное ложе.
***
Италия, Флоренция, год 1864, ноябрь, 30.
Последние европейские города и страны перед недолгим отдыхом в Ницце – они пролетали перед глазами друг за другом что последние пожухшие листья, срываемые с усталых деревьев ноябрьским ветром. Южная Германия, Тироль, Италия – Николай едва ли запоминал их в подробностях, хоть и с неподдельным интересам совершал прогулки в каждом городе, где ему случалось остановиться. Вместе со своими спутниками он наслаждался музеями и театрами Венеции в последние дни октября, а в Турине был принят со всей пышностью, какую только мог устроить ему король, решивший выразить почтение к Наследнику Российского Престола торжественным обедом. И все же, то, что он видел до своего прибытия в Ниццу, где уже находилась Мария Александровна, поселившаяся на вилле Вермонт, смазалось и превратилось в едва осязаемый дым – радость от встречи с матерью затмила все.
Они не говорили друг с другом чуть меньше полутора месяцев, все это время общаясь лишь в письмах, что не могли передать и тысячной доли всех мыслей и чувств. А потому это свидание было что бальзам на душу: оторванный от дома, Николай искал его крупицы во всем. Мария Александровна же была целым островком в океане чужой земли.
Если бы только он мог чуть дольше находиться с ней или вовсе остаться на весь тот срок, что она планировала быть в Ницце, как того требовали врачи. Но увы – чуть больше недели, и корвет «Витязь» увез его в Ливорно, а после и обратно во Флоренцию. Европейский вояж – не праздный променад, как бы цесаревичу того ни хотелось.
Особенно остро он это ощутил, когда радужные мысли, что заполнили
Всякий раз, когда спина давала о себе знать этими резкими, сверлящими болями, он думал, что теперь сможет совладать с собой, ведь не впервые, и почти всегда – одинаково: до испарины на висках, до гула в ушах, до холодеющих пальцев. Но лишь на несколько часов, в течение которых без конца меняется интенсивность и характер боли.
Однако всякий раз – проигрывал самому себе.
Старался никого не звать, старался не подавать виду, какие муки испытывает, старался держать. Но ломался. Выдавала мимолетная гримаса на обычно спокойном лице, выдавали напряженные плечи и согбенная спина, выдавали подрагивающие руки и скованные движения.
Ему бы хотелось верить, что все это – лишь «нежность тела», о которой так часто говорил отец. Тогда удалось бы однажды победить себя. Но даже всей его внутренней надежды на лучшее, всего его нежелания думать о дурном не хватало, чтобы отринуть тяжелые подозрения – все не так. Это не усталость. Это не слабость мышц.
И вряд ли это отголоски удара.
Николай не знал, что с ним происходит, но когда приступ повторился на следующий день уже в картинной галерее, куда он решил отправиться, дабы развеяться, и вызванные к нему врачи, как-то неуверенно перешептываясь между собой, на французском изрекли, что виной всему нарыв в спинных мышцах, он смог лишь молча кивнуть; мозг отрицал поставленный диагноз. Хотелось верить, что это лишь люмбаго, пусть и разум где-то там очень тихо, почти на грани слышимости шептал – от простых прострелов не может быть так плохо.
От простого перенапряжения никто не может оказаться прикован к постели на неделю. И люмбаго на ровном месте не появляется, особенно если не давать нагрузки спине. А если верить тому, что говорили врачи, периодически наносящие ему визиты, и собственному ничуть не выправляющемуся самочувствию, он не встанет ни завтра, ни послезавтра, ни даже, возможно, к середине декабря.
Светила итальянской медицины, которых одного за другим искал граф Строганов, обеспокоенный состоянием воспитанника, только хмурились, разводили руками и прописывали абсолютно бесполезные процедуры. Опухоль в области позвоночника росла; боли не оставляли и днем, и ночью. И даже редкие минуты спокойствия, в которые можно было безбоязненно дышать или присесть, не давали никакой надежды. Николаю казалось, что все вокруг затянуло сизым туманом.
И он боялся написать матери.
Наверняка граф Строганов уже отчитался Императрице, но сам цесаревич сообщить о своем здоровье не находил в себе смелости. За все то время, что прошло с момента его отъезда из Ниццы, он писал лишь единожды – когда прибыл в гостиницу: тогда думалось, что приступ в поезде – лишь случайность. О ней не стоило и упоминать. Но не о том, что происходило теперь.
Пуще же страха встревожить мать было какое-то парализующее нежелание написать брату – тот слишком хорошо видел ложь. Даже за чернилами.