Плещут холодные волны
Шрифт:
На корме спал, разбросав руки, Фрол Каблуков. Алюминиевая фляга свисала на шнурке с его шеи, тихо постукивая о борт. Прокоп Журба лежал возле него, закинув на борт правую руку.
А вокруг море и море. И ни берега, ни чайки...
Павло сел на носу шлюпки и, приложив ко рту обе ладони, как в мегафон, закричал:
— Говорит Москва! Доброе утро, товарищи! Сегодня...
И осекся. Какое же сегодня число? Вот уже и сбился со счета. Он вынул часы, приложив к уху, послушал их ход. Подзавел пружину. И совсем случайно увидел на никелированной крышке свое отражение. Увидел и ужаснулся. Тощий, шея в палец толщиной. А зарос как, мама родная! Усы, борода! Седина!.. В двадцать
В голове мутилось. Павла стали утомлять даже мысли. Зачерпнул горсть воды, напился.
Все уже проснулись и смотрели вокруг какими-то мутными, словно потускневшими глазами.
Фрол Каблуков, показывая рукой на горизонт, тихо спросил:
— Земли не видать?
— Нет...
— А чайка не летала?
— Не летала...
— Значит — крышка. Не дотяну. Оденусь в сосновый бушлат.
— Дотянем, Фрол Акимович, — бросил Павло. — Все дотянем до берега. Ведь тот человек голодал сорок три дня, а мы разве не сможем?
— Ох, молчи, мучитель, не терзай, ради бога! — стонет Фрол и отворачивается. — И зачем я, дурак старый, тебя послушал? Надо было в партизаны под Балаклаву пробиваться...
Но врач не молчал. Он упрямо долбил свое:
— Другие тоже долго голодали. По месяцу и по два. Неужто забыли, что я вам рассказывал? Это же не сказка, а медицинские опыты. Я же ничего не сочинил. Да и по себе судите. Скоро, наверное, двадцать дней, как голодаем... Не так ли?
— Да так, чтоб ему добра не было! Так, — вздохнул Фрол. — И денег полон мешок, и зубы еще целы, а есть нечего. Дайте мне буханку хлеба или бутылку молока — двенадцать тысяч не пожалею. Не дадите! А у нас в Саратове яблоки в эту пору очень дешевые. Целое ведро можно купить за рубль. А калачи какие? А рыба волжская? Вы такой в жизни не пробовали... Что и говорить...
— Почему не пробовали? Едали, папаша, — откликнулся матрос Журба. — Не только рыбу, но и кое-что повкуснее.
— Неужели? Ой ли?
— А ты думал! — мечтательно проговорил Журба. — Вот возьмите, к примеру, полтавский борщ. Или пампушки с чесноком. Или вареники со сметаной. Пальчики оближешь...
Матрос жадно глотал слюну и все говорил и говорил о разных блюдах, перепробованных им. Он перечислял их, рассказывал, как их приготовляют, и все время словно что-то жевал, причмокивая. Его трудно было слушать, но Павло не останавливал Прокопа. Пусть выговорится. Может, эти воспоминания прибавят сил и не так трудно будет ему переносить голод.
Но Званцев не мог дольше терпеть, тихо простонал:
— Не надо о еде! Хватит!
Прокоп, встрепенувшись от этих слов, словно они испугали его, удивленно спросил:
— Не надо?
— Нет, — с трудом отозвался Алексей.
— Так я и не буду, — виновато пожал плечами матрос и сразу притих, съежился, прилег на корме возле Фрола.
Павло переполз на свое место к Званцеву, навалился грудью на голые доски. Он не мог теперь спокойно смотреть на ласковое и сонное море, которое нежилось под теплым солнцем, укачивая шлюпку и четырех голодных людей в ней. Павло не мог его видеть. Оно опостылело. Эти легкие волны вызывали злобу, которая, подкатываясь, словно тисками, сжимала горло. Павлу было тесно и студено в этом неоглядном просторе, точно он оказался в сыром каземате Петропавловской крепости, куда, будучи студентом, ходил однажды на экскурсию. И до слез тяжко было от проклятой неизвестности.
Солнце,
И так изо дня в день, не ведая, что будет завтра, они покорно терпели все эти муки и тревожно чего-то ожидали. Ночами, когда выплывала луна, море прокладывало им серебристую дорожку до самого горизонта к желанной суше. Казалось, встань на нее и шагай к спасению. Она тебя выведет на твердую почву, где живут люди... Но скоро и луна со своей серебристой дорожкой стала ненавистной и постылой. При ее свете они казались друг другу еще более страшными и беспомощными. Словно не люди, а какие-то мертвые тени покачиваются в шлюпке или привидения, выплывшие с морского дна и шныряющие по морю в поисках места своей недавней гибели.
Фрол Каблуков совсем затих на корме, передав флягу Прокопу. И теперь холодную воду из глубины доставал для всех матрос Журба. Фрол уже не спорил с Павлом, не рассказывал о саратовских яблоках. Он словно погрузился в дрему. Это хорошо. Пусть дремлет. В таком забытьи его тело сохранит больше энергии, дольше будет бороться с голодом. В шлюпке царила сонная тишина.
Однажды около полудня, когда все они разомлели от жары, вдруг закричал матрос Журба. Пронзительно и отчаянно, словно молил о спасении.
Павло похолодел. Неужели у матроса начались галлюцинации? Врач приподнялся на локте, обернулся к корме.
— Что тебе, Прокоп? — спросил тихо.
Но матрос был в полном сознании. Испуганно отшатнувшись от Фрола Каблукова, показывал на него глазами:
— Ой, он мертвый...
— Типун тебе на язык, — процедил сквозь зубы Павло, переполз на корму и стал осматривать Каблукова.
Фрол не дышал. Пульса не было. Конец.
Врачу вдруг стало жаль Журбу, которого он так грубо и напрасно обидел, и Павло тихо заплакал, словно обиженный ребенок. Перед глазами встали сотни людей, жизнь которых висела на волоске, а он, капитан медицинской службы Заброда, все-таки спас от смерти всех. Спас не где-нибудь в операционной первоклассной клиники, а прямо посреди поля, в окопах и блиндажах, когда, казалось, уже не было надежды на спасение.
И он заплакал еще сильнее. Ведь те люди были тяжело ранены, потеряли много крови, а Фрол Каблуков — абсолютно здоров. Его даже осколком не царапнуло. И вот умер. Тяжело переживал молодой врач, когда он видел перед собой умирающего человека и ничем не мог помочь ему. Жизнь спасти не мог. Да и что нужно было этому человеку? Немного еды и чаю, чтобы подкрепиться. Ни лекарств заморских, ни прославленных патентованных препаратов. Только кусок ржаного хлеба и стакан сладкого чая. И он жил бы да жил, этот вечно недовольный и немного скандальный, но честный инженер Каблуков с Гоголевской улицы Саратова.
Матрос прикрыл пилоткой его глаза, сложил на груди ставшие теперь послушными жилистые, легкие, как пушинка, руки, потом тронул за плечо врача:
— Не плачьте, капитан. Надо же его похоронить. Солнце припекает.
Павло, медленно приходя в себя, словно просыпаясь после крепкого сна, еле слышал далекий голос Прокопа. Он вынул часы и долго смотрел на них покрасневшими глазами. Потом спрятал их и тихо сказал:
— Нет. Он должен полежать два часа. Закон...
— Закон? — удивился матрос.