Пляска на помойке
Шрифт:
— Ладно, все это чепуха! А вот что ты ерундой занимаешься! Все один да один. Я не говорю о твоих приходящих красотках.
— Не так-то все просто. Надо найти существо по сердцу, — вздохнул Алексей Николаевич.
— Чепуха! — возразил Илюша, жуя бороду. — У меня в кабэ девушка есть. Как раз в твоем духе. Я, понимаешь, таких не люблю: ни грудей, ни, извини, попы. Очень симпатичная. Только на носу растут волосы. Но это, понимаешь, мелочь. Хочешь, познакомлю?
— Да нет, пока не надо. Как-нибудь позже… — испугался Алексей Николаевич.
— Ну и напрасно! —
— Не хочу я, как у людей…
— Тогда женись на проститутке!
В крайнем сержении Илюша вскочил, даже не попрощавшись, выбежал в коридорчик и хлопнул дверью.
Он не знал, что Алексей Николаевич и желал жениться на проститутке…
2
Чудаков привез Ташу, как и обещал, после семи.
Первое ощущение: простоватость и украинское народное здоровье. Плотная, длинноногая, в серебристой кофточке, надетой прямо на голое тело, без лифчика. Да и зачем лифчик, когда у нее нулевой размер.
Алексей Николаевич вынул из холодильника шампанское, конечно, сухое, и услышал:
— Это мой любимый напиток…
И она выпила несколько бокалов, закусывая шампанское сигаретой, между тем как Чудаков орал в телефонную трубку из соседней комнаты:
— Ташка? Сегодня никуда не годится! Из нее хлещет кровь. Потоком!
Где ее ждали? Кто? Алексей Николаевич никогда не спрашивал. Да и зачем? Много позднее, уже уходя, оставляя его и освободившись от так мешавшего ей чувства стыда, она охотно рассказывала ему кое-что из того, что тщательно раньше таила, даже рисуясь, бравируя своим прошлым и обретенной раскрепощенностью, особенно после доброй дозы шампанского.
— Ты знаешь, я едва не сделалась лесбиянкой.
Они сидели в бедной квартирке на улице Усиевича, которую Таша теперь снимала для себя и Танечки, и то и дело вытаскивали из бара хоть и теплое, но настоящее новосветское шампанское, которое неожиданно, в обвале цен, появилось в комках у Ленинградского рынка. Одиннадцатилетняя Танечка пропадала на спортивных сборах и, кажется, все дальше и дальше уходила от него. Та тоска, которая почти не покидала Алексея Николаевича, вновь подступила к горлу. Но он не мог приказать Таше замолчать.
— Помнишь, к тебе приезжал твой закадычный дружок Наварин с девицей?
— Да-да, — автоматом отозвался Алексей Николаевич. — Ее, кажется, звали Люся. И она была этакая дылда. На голову выше его…
— Так вот эта Люся была валютной проституткой. И не только. Когда вы с Навариным ушли выпивать, Люся подсела ко мне, начала тихонько гладить и ласкать меня… Было так приятно… Совершенно новое ощущение… Если бы не пятый месяц беременности, я бы ей уступила… Знаешь, я расскажу тебе еще кое-что. Конечно, далеко не все… Но быть может, это пригодится тебе, если ты захочешь написать обо мне роман…
Она залпом выпила шампанское и крепко затянулась сигаретой.
— Когда я приехала в Москву и зацепилась за ПТУ, меня вычислила одна девушка… Моложе меня на год. Как и Люся, лесбиянка… Но мне это не подходило… И все же у нас образовалась тесная компания… И когда совсем не было денег, мы с ней ехали на трехвокзальную площадь. Я изображала приманку. И когда кто-то клевал, отправлялись втроем на фанзу. Там клиенту отдавалась она… Она была страшненькая…
— Это было до твоего афганца? — чужим голосом спросил Алексей Николаевич.
— Разумеется… Милый мальчик… Он учился в Москве и происходил из какой-то очень родовитой семьи. Я обедала с ним в лучших ресторанах и буквально писала шампанским. А потом всем этим ребятам приказали вернуться в Кабул…
Да, афганский принц уехал, а с ним уехали и обеды и «Бакы» и «Узбекистоне», пловы, бешбармакн, восточные сласти и шампанское; а заодно — беззаботность и недуманье. Осталась жалкая магнитола «Тошиба», которую она всегда таскала с собой.
Она стояла в очереди у молочного магазина возле Киевского вокзала, когда появился он — неопрятный субъект без возраста, с оплывшим лицом и свежим синяком под глазом. Грязная женская кофта и пузырящиеся на коленях брюки дополняли его портрет.
Кто мог бы разглядеть в нем поэта, книгочея и сумасшедшего философа нашей российской помойки!
Ничего не выходит наружу,
твои помыслы детски чисты.
Изменяешь любимому мужу
с нелюбимым любовником ты.
Я свою холостую берлогу
украшаю с большой простотой —
на стене твою стройную ногу
обвожу карандашной чертой.
И почти не добившись успеха,
выпью чаю и ванну приму.
В телевизор старается Пьеха,
адресуется мне одному.
Надо, надо еще продержаться
эту пару недель до весны,
не заплакать и не засмеяться,
чтобы в клинику не увезли…
Он пускал свои стихи, как одуванчик семена по ветру — авось что-нибудь найдет почву, прорастет.
…Когда Чудаков стал клеить Ташу, казалось, она отбреет его одним из уже отработанных в Москве приемов. Но едва он открыл рот, она забыла обо всем, слушала его во все уши, и вдруг оказалась в грязной квартирке, в двух шагах от вокзала. Из кухоньки выглянула худая старуха на костылях, и Чудаков закричал на нее совсем другим, новым для Таши голосом:
— Ты мне мешаешь! Пошла вон!..
И старуха с кротким ворчанием напялила на себя какую-то рвань и, стуча костылями, выползла из квартиры.
— Кто это? — в ужасе спросила Таша.
— Моя мать, — небрежно ответил Чудаков и тут же перешел к делу: — Тебе нужно познать сексуальную школу. Школу сексуального воспитания. Пройдешь ее — завоюешь Москву. Будешь получать шикарные деньги…
Он долго шаманствовал, усаживая ее рядом с собой на продавленную кровать, застеленную, несмотря на лето, засаленным ватным одеялом, а затем быстро расстегнул штаны и приказал: